Ульфила
Шрифт:
Но вот и ремонт в церкви закончен, и весеннее тепло проливается на землю. Запасы, на нынешнюю зиму сделанные, оскудели; однако до нового урожая дожить можно без беды и голода.
Ульфилу от поста шатать начало, и Силена с ним разругался: слишком ты, отец, себя любишь – о своей святости радеешь, а литургию кто служить будет, когда загнешься?
Ульфила внял этому простому, но от сердца сделанному наставлению своего дьякона и строгость умерил; однако пригрозил его, Силену, епископом себе в преемники поставить, коли такой умный.
Перед Пасхой с утра ушел один в церковь. Маленькая
Был тот гончар мезом, молился своим варварским богам, потому Ульфила знал его плохо. Зато Силена, по нраву и должности своей хлопотун, свел знакомство решительно со всеми, включая и язычников. И епископу так заявил: мол, какая разница, чья рука доброму делу служить поставлена, христианина или же язычника? Ежели есть дар, то это – дар, его только в правильную сторону обратить нужно. Засел рядом с тем гончаром, объяснял, что именно рисовать надобно. И нарисовал Силене мез все, как было рассказано, – и Благовещение, и Рождество, и Тайную Вечерю, и Моление о чаше…
Холодный утренний свет в окна и раскрытые двери беспрепятственно входил, освещая мезовы картины, и среди знакомых фигур Иисуса, апостолов, Богородицы видел Ульфила горы Гема, поросшие лесом, и речку, петляющую в предгорьях меж холмов, и солнце, пробивающееся сквозь туман. Кое-где полотно успело закоптиться, и в одном месте осталось жирное пятно от лампадного масла.
В алтарной части помещалась небольшая жаровенка, где сжигались ветки можжевельника для благовонного запаха. Ульфила потер между пальцев веточку, не до конца обгоревшую.
И в тишину его одиночества вдруг ворвался плеск воды на перекате, где бревно через реку перекинуто, – сейчас его половодьем затопило.
Две лампы, заправлявшиеся маслом, сейчас погашенные, свисали с потолка. Одну здесь делали, вторую Ульфила из Константинополя привез – красивая. Свечей в этой церковке не было, потому что епископ Ульфила свечей не любил. Это мать еще в детстве вбила ему в голову, будто свечи – языческое изобретение и будто одни только идолопоклонники их жгут. Даже выросши и умом постигнув, что масляные лампы тоже суть языческое изобретение, так и не отделался от предубеждения.
Церковь была тиха и нарядна, как невеста в утро перед свадьбой. Ульфила думал о тех людях, которые обряжали ее и готовили к празднику, и улыбался.
Вышел на берег, и тотчас те же самые горы, что только что окружали его на настенных холстах, глянули с южной стороны горизонта. Будто и не покидал храма.
И был маленький деревянный храм ульфилин как целый мир; мир же – совершенный и наиболее внятный язык, каким может говорить Бог.
Сидел епископ на берегу реки, слушал плеск воды у затопленного бревна на броде, уходил в свои мысли все глубже и глубже и постепенно как бы терял плоть – становился словом. А слово – разве может оно страдать, испытывать боль, страх, голод, разве может оно умереть? Слово – оно, в конце концов, бессмертно.
Так и заснул незаметно для себя, склонившись на траву. Проснулся от того, что – уже в сумерках – трясет его за плечо Меркурин.
– Силена послал спросить: как, будем в этом году факелы жечь? Если будем, надо бы срубить, пока до полуночи время есть…
Глава пятая
Прокопий
366-369 годы
Прокопий происходил из знатной фамилии; родом он был из Киликии, где и получил воспитание. Родство с Юлианом, который стал впоследствии императором, помогло его выдвижению… В частной жизни и характере он отличался сдержанностью, был скрытен и молчалив. Он долго и превосходно служил нотарием и трибуном и был уже близок к высшим чинам.
Разумеется, у Империи с варварами был мир. Прочный, чуть не вечный. Империя отъелась и очень хотела покоя – спать и переваривать в своем необъятном брюхе страны и народы.
Но ей мешали. Во-первых, свои же сограждане, наживавшиеся на войне, ибо любое перемещение легиона, не говоря уж о поставках в армию, порождает большой простор для финансовых злоупотреблений.
Во-вторых, не давали ей покоя сами варвары, на что она, если судить по внешним проявлениям, страшно досадовала. Эти «зловредные» народы то и дело наскакивали на старого хищника, покусывая его жирные бока, кое-как прикрытые щетиной Рейнско-Дунайского вала.
А что в Империи происходило?
Ну, император сменился. Блаженной памяти Констанций умер. Теперь визави Атанариха по ту сторону Дуная был неотесаный вояка по имени Валент – повелитель Восточной Римской Империи.
С годами отяжелел Атанарих, обзавелся висячими усами. И все так же Империю ненавидел. И безразлично ему было, какие перемены там произошли. Сменился император и сменился. Будь на противоположном берегу Дуная хоть сам Александр Македонский – и то, казалось, вцепился бы не задумываясь. Сидел Атанарих у себя в Дакии-Готии, глаза щурил, приглядывался, выжидал.
И дождался.
Боги любили Атанариха – послали ему случай отомстить ромеям за низкое их коварство (ибо после того, как Ульфила ушел на имперские земли и сманил за собой часть племени, последние сомнения относительно христианства у Атанариха рассеялись).
Знак милости богов, если говорить о наружных его свойствах, не производил внушительного впечатления. Это был римский солдат, выловленный на готской земле и со связанными за спиной руками доставленный к Атанариху. Вид пленник имел весьма заурядный: рожа как кирпич, во рту двух зубов не достает.
Римский солдат отбивался от готских воинов, пока те тащили его, точно козу на заклание, и что-то вопил во всю глотку. В этих бессвязных криках Атанарих разобрал свое имя. Велел пленного отпустить – пусть скажет, что там хочет сказать.
Тут-то и выяснилось, что вовсе не пленный это, а гость дорогой и достопочтимый посланник. И что родич покойного императора Юлиана, знатнейший Прокопий, шлет через этого Иовина (так солдата звали) привет своему брату, могущественному Атанариху, повелителю везеготов.