Ульфила
Шрифт:
Всю ночь ели и пили вези, песни горланили и вострили мечи. Едва рассвета дождались, чтобы в бой кинуться, так не терпелось им.
Римляне, сами не спавшие от тревоги, лишь только солнце встало, затрубили к бою. На что надеялись? Варваров чуть ли не в два раза больше было.
Выстроились у стен томских. И сперва тихо, потом все громче нарастал их боевой клич, нестерпимый, как морской прибой у скал. Варвары в ответ свое вопили на разные голоса, кто в лес кто по дрова; после же в атаку бросились.
Жуткое дело – в сомкнутом строю стоять, пусть даже за тяжелым щитом, «черепахой»,
Фритигерн еще до начала боя сказал, что главное – строй ромейский прорвать. Сильны легионеры, пока плечом к плечу стоят; чуть упадет один, нажать нужно, чтобы брешь расширить. И вот уже с боков можно грызть и терзать ромейских солдат, покуда не побегут; как побегут, так добивать в спину, чтобы не встали больше.
И летели в легионеров дротики и палицы из обожженного дерева, камни из пращей и ножи. Навалились на левое крыло во главе с Алавивом; себя не помнит в бою Алавив, от радости кричит – тосковало тело его по битве, а душа по смертельной опасности; теперь же на волю из заточения вырвались.
Ромеям та радость неизвестна. Скучный народ. Сражаются как на службу ходят. Хоть побить их бывает непросто, дисциплиной берут.
Едва смял Алавив их левый фланг, как резервный отряд подоспел, заполнил бреши вместо погибших. Лучники под прикрытием тяжелых римских щитов пытались стрелами ошеломить варваров, и отчасти удалось им это. Но вези волна за волной накатывались на римский строй и в конце концов сломали его. А сломав, устроили грандиозную свалку.
Кто победил, трудно сказать. Настала ночь, только она и развела бойцов. В беспорядке разошлись противники. Никто никого не преследовал. Вези ушли в свой табор; ромеи в свой лагерь.
Среди легионеров ядовитым цветком расцвело уныние, ибо ничего хорошего для себя они впереди не видели. Наутро подобрали на поле боя тела нескольких своих офицеров и похоронили на скорую руку; прочие трупы бросили на милость стервятников и мародеров. Много лет спустя можно еще было видеть на тех полях белые кости, начисто обглоданные зверьми, насекомыми и ветром.
Готы семь дней не показывались из табора. Раны залечивали, отсыпались.
Римляне спешно свезли все имевшееся в округе продовольствие за городские стены и сами там засели, ибо варвары не занимались в ту пору таким долгим и скучным делом, как осада.
Осторожно, медленно отошли ромеи от горных склонов. У их военачальников хватило ума понять, что все их засады, посты и пикеты будут сметены варварами, как это случилось недавно с одним передовым отрядом, о котором не переставали скорбеть римские сердца.
Испытанные в боях, закаленные ветераны были захвачены врасплох, когда разбивали лагерь. По свежей насыпи пронеслись кони – откуда только выскочили? – снесли палатки. Варвары набросились на солдат, уставших после дневного перехода. Легионеры, привыкшие к неожиданностям (не первый поход!) оправились от потрясения быстро и бросились навстречу врагу с оружием в руках. Легкая кавалерия прикрывала тяжелых пехотинцев, как в правильном бою. Впрочем, особой тяжести в пехотинцах нынче не наблюдалось, поскольку толком снарядиться для боя времени не было. И то чудо, что сопротивление оказывать могли. Так что пали со славой – вези истребили их до последнего человека, а после ограбили.
Римские командиры, жалея солдат и не желая их бессмысленной гибели, отвели войска от Гема.
И снова по Фракии пошли грабежи и поджоги. Что не могли сожрать на месте или взять с собой, будь то съестное, вещь, скотина или человек, то уничтожалось.
Мирное население умывалось кровавыми слезами; зато армия ромейская была спасена.
В свою деревню, к «меньшим готам», вернулись Ульфила с Меркурином в разгар осени 377 года.
На распутье, где тележная колея одной отвороткой в Македоновку вела, остановились. Ульфила Меркурина к отворотке подтолкнул: ступай.
Меркурин споткнулся. Поглядел в недоумении. Что, прогоняет его от себя епископ?
Ульфила улыбнулся ему, но не было в той улыбке ни теплоты, ни сердечности, как прежде. Так, тень какая-то, а не улыбка. Даже не по себе сделалось Меркурину. Поежился, переступил с ноги на ногу.
– Ступай к отцу, – велел Ульфила. – Покажись ему, что жив. Небось, оплакал тебя уже.
– Станет он по мне плакать, – проворчал Меркурин, опустив златокудрую голову.
– Он отец тебе, – сказал Ульфила. Страшноватая мертвая улыбка исчезла с его лица, и он снова стал таким, каким был все эти месяцы: холодным, каменным.
– А после что? – решился спросить Меркурин. – Потом я могу к тебе вернуться?
Ульфила пожал плечами и повернулся, чтобы идти в свою деревню.
– Как хочешь, – пробормотал он.
Из «меньших готов» Силена первым Ульфилу увидел. И не потому, что каким-то там особенным был или благодать его осенила – просто на крыше сидел, к зиме латал, вот и увидел издалека, как идет знакомый человек. С крыши, не торопясь, спустился. Не в юношеских уж летах Силена, чтобы бегать.
И к своему епископу двинулся.
Ульфила остановился.
Рукотворным раем предстала ему эта деревенька, в горах затерянная. Все здесь было тихо и благолепно, истинная гавань для растерзанного сердца. И Силена навстречу идет, широкоплечий, как богатырь, мозолистые руки в смоле, – уютный, домашний.
У иных душа как огонь: прикоснешься – обожжешься. Атанарих таков был. У других – как вода родниковая, утолит жажду, остудит жар. А у Силены душа была как теплое одеяло: завернись и отдыхай, пузыри пускай и благодари Бога за то, что чудо такое сотворил и на землю послал нам в утешение.
Подошел Силена к Ульфиле, улыбнулся во весь рот как ни в чем не бывало, облапил и к себе притиснул. После долго руки от плаща ульфилиного отдирал – приклеились.
– Видишь, как прилепился я к тебе, – радостно говорил при этом Силена. – Где только носило вас с Меркурином Авдеевым? Мы тут не знали, что и думать. Больше года никаких вестей. – И вдруг покраснел и глаза потупил. – Служить-то некому было…
Ульфила смотрел на него, точно издалека.
– Хорошо-то как, что вернулся ты, – продолжал Силена, – а то я читать-то не умею. Все больше на память говорить приходилось. А память, как и все, что от человека, – несовершенна. Тут и до ошибки недалеко. И советы, как ты, давать не умею…