Ум лисицы
Шрифт:
«Ну и что ж, что… — испуганно стучит кровь в висках. — Ну и что ж, что…»
— Великим художником, — в немоте говорит вдруг Ипполитов с тяжелой угрозой в голосе. — Великим! Только великим!
Точно смерть возлюбленной — еще один порог на крутом подъеме к тщеславию. Всего-то…
Большая Спасская улица, криво пролегшая между Садовым кольцом и Каланчевкой, постепенно застраивается новыми домами, становится многолюднее. На месте двухэтажных, в которых жили когда-то пять-шесть семей, воздвигаются высоченные коробки, рассчитанные на проживание сотен. Улица теряет лицо. Люди из новых домов смотрят на нее с высоты своих балконов с равнодушием гостей, заброшенных сюда по воле случая. Никто из них не родился здесь и вряд ли умрет, потому что теперь это принято делать в больницах, перебираясь потом с помощью санитаров из палаты в морг, а из морга на кладбище, под бугорок с цементным столбиком. Но старые дома, штукатурка которых похожа на измятый картон, все еще улыбаются
Солнце голубым и золотистым огнем играет в груде разбитого льда. В мутные лужи робко текут струйки чистой воды. Шумно и мокро на улице. Солнце в ледяных осколках, грязные брызги из-под колес. И кажется, будто улица — река, на которой в разгаре ледоход.
На Большой Спасской неподалеку от знаменитого ломбарда, не раз выручавшего многих москвичей, стоит между старыми домами кирпичное здание школьного типа. Оно построено на месте снесенной церкви, о чем напоминает чугунная решетка ограды, выходящей полуразрушенными столбами на улицу. Теперь там разместился, кажется, техникум; до войны была школа; в военные годы, всего вероятнее, госпиталь, а в сорок седьмом художественно-промышленное училище объявило первый набор, собравший под крышу этого здания одаренных людей, которым выпала честь продолжать традиции старого Строгановского училища. Стране нужны были мастера альфрейных и лепных работ, краснодеревщики и чеканщики, специалисты самого высокого класса, способные, если понадобится, фресками и лепными украшениями в бронзе, камне и дереве прославить отечество. Собрали в этом здании фронтовиков, а вместе с ними и мальчишек с девчонками, едва закончившими седьмой класс средней школы, чтобы все они, пока не поздно, успели перенять у состарившихся мастеров их искусство. И это было, конечно, разумно и по-хозяйски расчетливо сделано, потому что каждая профессия, особенно такая тонкая, например, как альфрейное или лепное дело, жива прежде всего в руках мастеров, в чутких их пальцах, в простеньких на первый взгляд, но очень важных секретах, о которых не расскажет ни один учебник, как бы глубоко он ни освещал предмет. Профессии ремесленников переходят только из рук в руки, а тайны их раскрываются только тем, кто способен внимать голосу мастеровитых рук, ловить на лету сноровистость их движения, стараясь запомнить и усвоить бессловесный этот урок, который важнее всяких теорий, объясняющих процесс. Не кто иной как ремесленник придумал, наверное, поговорку, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Все это, несомненно, так! И да здравствует ремесло, украшающее жизнь человека! Но вот в чем беда. Молодые люди, а особенно пятнадцатилетние подростки, собравшиеся в этом училище, заносились в дерзких своих мечтах так высоко над прозой обыденного ремесла, что мало кто из них всерьез собирался посвятить себя этому полезному делу. И если какой-нибудь мальчик учился на скульптурном факультете, на отделении подготовки мастеров, или, как тогда сокращенно называлось, на ОПМ, то он и думать не хотел о славе, например, старого преподавателя, милейшего и добрейшего Михаила Васильевича Бучкина, а мечтал, конечно, быть на равной ноге с Роденом или Антокольским, в душе посмеиваясь над стариком, обучавшим его изяществу линий и форм.
В этом, наверное, нет ничего уж очень плохого, многие начинали с панибратского отношения к гениям — молодости вообще свойственно примериваться к вершинам человеческих знаний и дел. И это естественно, потому что именно гордыня и позволяет чего-то большего добиваться каждому новому поколению по сравнению с предыдущим. Кажется, именно это и называется прогрессом?
Однако есть тут маленькое «но»… Это совсем не годится для таинственной и, можно даже сказать, смутной, чувственной области искусства, где вершины остаются навеки непокоренными.
Многие человеческие знания, считавшиеся непоколебимыми, со временем устаревали и становились наивными, многие изобретения человеческого гения отжили свой век, уступив место более совершенным. И только творения великих художников с годами кажутся все более прекрасными и истинными. Наверное, в этом и кроется неразгаданная тайна искусства.
Не наивны ли, кстати, попытки электронщиков создать машину, которая могла бы творить?
Впрочем, да здравствует и электронный мозг, если он верой и правдой послужит человеку будущего. И пусть стараются мальчики, стирают в прах именитые авторитеты, по праву занимая высшие места на неверном пьедестале, с которого их обязательно сбросят подрастающие дети.
Всеми этими досужими рассуждениями Сережа Ипполитов, конечно, не засорял себе голову в те далекие годы, когда он легко прошел конкурсные экзамены и поступил учиться в Строгановку.
Резкие и нервные, обгоревшие, безногие, с бледными шрамами фронтовики, молодые еще ребята, усевшиеся за столы изучать историю искусств, вызывали в Сереже двоякое чувство. Он относился к ним примерно так же, как к своему отцу, вернувшемуся с фронта, или к дяде, потерявшему руку, и поэтому все они казались ему очень старыми. Но когда он увидел, как они рисуют, ему стало неловко за них и обидно за себя, словно экзаменаторы, приняв его в училище и посадив за один стол с этими бездарями, уравняли его с ними, щелкнув таким образом по носу. Отчасти самолюбие его было, конечно, удовлетворено — он учился с фронтовиками на равных, но, поступая в училище, рассчитывал встретить равных себе по силе таланта ребят, знакомством и дружбой с которыми он мог бы гордиться. А тут получилось, что его приняли как бы в класс отстающих учеников, второгодников, посчитав в суматохе приемных дел таким же двоечником, как и все они, старые эти, злые на вид и замкнутые в себе люди. И он разочаровался, как будто его приняли в училище на общих началах, ничем не отметив и не выделив среди других, на что он тайно рассчитывал.
Если бы хоть один из этих не остывших еще после войны, не успевших привыкнуть к новой своей роли в жизни, жадных до знаний, усидчивых ребят мог догадаться о тайных мыслях горделивого мальчика, быть бы беде. Но они, не успев накопить жизненного опыта, познав лишь опыт духовный, приняли молчаливую обособленность талантливого мальчишки за естественную скромность. И когда он, закончив, например, рисунок головы гневного Давида, с той же гневной непосредственностью отвергал все их искренние похвалы, им казалось, что он, как истинный талант, недоволен своей работой и тем более похвалой товарищей. Не догадывались, что Сережа Ипполитов просто игнорировал их, не принимал всерьез восторженных оценок.
Ему, недавнему школьнику, неприятны были внимательные лица этих мазил, как он их называл, когда они выслушивали замечания педагогов, без спора соглашаясь с каждым их словом; неприятна была их исполнительность, казавшаяся ему угодливой, и та кропотливость, с какой работали они в мастерской, постигая азы лепного искусства.
Если бы они знали об этом! Они, которые с трудом верили в свое счастье, попав в художественное училище, под опеку знаменитых мастеров, подавленные и растерянные на первых порах, словно бы и карточка в столовую и обмундирование — черные шинельки, ботинки, диагоналевые брюки, выданные бесплатно, — внимание учителей, тишина рисовальных классов и лепной мастерской, детскость и сказочность всей этой обстановки даны им не по заслугам, словно они и так уже были обласканы жизнью, вернувшись живыми домой, а те три года учения, три года беспечной и сытой жизни, щедро подаренные им, были так неправдоподобны и удивительны, что они все время чувствовали душевную потребность быть благодарными всем людям, окружавшим их, как если бы каждый из этих людей внес свою долю в их удачу.
А к Сереже Ипполитову все они относились с особенной любовью, будто бы именно он, юный этот, талантливый, самый молодой в группе человек с обиженным и сердитым выражением сизых глаз, невольно поделился с ними надеждой и верой в то, что и они тоже успеют в жизни, которая совсем недавно казалась им пропащей, прославить свое имя, во что без всякого сомнения верил этот юнец.
Чудесное заблуждение славных этих ребят в конце концов стронуло лед в душе самолюбивого гордеца, он почувствовал себя капризным баловнем, раскрепостился, повеселел, стал пробовать свой голос в тиши мастерской.
— «Мое сердце восторгом трепещет!.. — напевал он песенку из «Риголетто». — Где нет свободы, там нет и любви…» — звонко выводил любимую эту песенку, ломая красивый голос на высокой ноте, срываясь и начиная вновь: — «…восторгом трепещет!..»
— Сереж! Хватит орать, — добродушно просил его кто-нибудь из ребят.
Ему же теперь нравилось дразнить их:
— «Если мне полюбилась красотка… то сам Аргус…» Это же Верди! Вы что! — кричал он, работая стеком и задиристо улыбаясь. — Это же знаменитая песенка Герцога!