Ум лисицы
Шрифт:
Под растопыренной, как у ящерицы, пятерней — головка дочери, которая жмется к отцу спиной, поглядывая на дядек с той же, как у отца, заносчивой, подозрительной хитрецой во взгляде неустоявшихся, но уже не по-детски любопытных глаз. Выгибается дугой, упираясь затылком в живот отца, теребит его руку, которую тот держит на вязаной шапочке дочери.
— Упадешь, Светик, поскользнешься ножками и упадешь. Стой спокойно, — говорит ей отец, а сам уже знает, что слушатели у него на крючке и можно выдержать паузу.
На дворе середина апреля. Солнечный день. В старых березах, в голых ветвях
Весна в этом году скороспелая, с теплыми туманными ночами, полными шорохов и журчания бубнящих, гулькающих голосов бегущей воды.
Возле дверей магазина, закрытого на обед, сидят на горячей лавочке двое, а перед ними стоит, покачиваясь на каблуках, коротконогий, со старческими чертами лилипута мужчина с дочкой. На нем нейлоновая куртка под цвет ранней весны, старомодные ботинки на высоком каблуке с белыми разводами выступившей соли, а на голове зеленая грубошерстная шляпа с плетеной лентой и с металлической эмблемой немецких охотников — голова рогатого оленя в хвойный ветвях.
Он не знает о своем прозвище, не слышал, хотя даже жена знает, посмеиваясь над ним за глаза, но тоже не говорит, не хочет обижать обиженного природой. Прозвище это Пупок.
— А чего неспроста-то? — спрашивает один из сидящих, снисходительно поглядывая на Пупка в шляпе.
— А то и неспроста! — откликается тот. — Золотишко между бревен прятал. Работал на приисках, наворовал, а куда девать? Думал, думал и придумал, дурак. В колодце спрятал. Для чего ему золото? Куда его денешь? И золото и себя погубил. Вот тебе и богатство! Думаешь, позвонил куда надо? Нет, я этим не занимаюсь. Но интерес к строительству имел огромный, сердце чуяло, что дело тут неладно. Зачем человеку колодец, если у всех водопровод в домах? А? — спрашивает он и с нешутейной угрозой, подозрительно переводит взгляд с одного сидящего на другого. — Вот я и говорю — странный недостаточек. И не стыжусь, потому что этот недостаточек — наблюдательность. От меня ничего не ускользнет. Любая мелочь. Все пройдут мимо, меня что-то остановит и заставит задуматься: а для чего это, зачем и какая цель преследуется?
— Врешь ты все, Паша. Где-нибудь прочитал, а теперь треплешься. В газете писали, я помню.
— Это твое личное дело, верить мне или нет! А я все-таки не вру и не треплюсь. Только когда человек что-нибудь строит для себя, я задумываюсь, — говорит он, подняв кверху маленький указательный палец. — У меня глаз! Если человек строит, то обязательно что-нибудь украл или что-нибудь предосудительное задумал. Верить человеку нельзя! Особенно, если он что-нибудь большое задумал, не по средствам, не по нутру своему…
— Ты лучше, Паша, скажи, — лениво говорит другой сидящий на разогретой лавочке, — откуда сам взял денег на «Жигули»? Это не колодец вырыть.
— Не перед
— Ладно, Паш, пошутили, и хватит. Кончай шуметь.
— Бытовые пасквилянты! Вот вы кто! — кричит не на шутку оскорбленный Паша. — Мелкие пасквилянты! — И смотрит на них, вытаращив глаза, словно бы требует, чтобы они сейчас же упали от его слов, скошенные ими и убитые наповал.
Но те, кому он кричит, посматривают на него с незлобивым удивлением, плывут в недоуменных улыбках, переглядываются.
— А чего он хочет? — спрашивает один другого как об отсутствующем.
— В лоб получить.
Паша опять набрасывается оскорбленно:
— Ты это брось, словечки такие! Я тебя знаю…
— Знаешь, и хорошо. Я тебя не трогаю, и ты не лезь, — говорит один из них спокойно, с сознанием своей силы. — Не лезь, Паша.
Дочка не спускает глаз с отца, и, как ни странно, ни тени страха на ее лице — одно яростное любопытство, словно ей страстно хочется увидеть драку, посмотреть, как отец будет бить этих дядек. Ротик у нее открыт, глаза сияют восторгом, кулачки стиснуты до побеления кожи, редкие зубки ощерены, а дыхание затаено.
Но отец не лезет.
Так уж случилось, что никто никогда не бил его. Даже в детстве только замахивались ребята, если он задирался, но не били. А задираться он привык, язычок у него был хорошо подвешен. Словечки подбирал обидные, нрав же у него был неуживчивый, скандальный, и что особенно бросалось в глаза и обижало людей от мала до велика — это нравоучительный тон, который с годами окреп в Паше Зобове, превратился в непреодолимую потребность, изощрился, как если бы Паша нашел свое призвание и уверовал в миссионерскую роль среди заблудших овец. Страха он не знал, как будто жизнь свою не ценил и себя не жалел ради правды.
Не было случая, чтобы Пашка Зобов не встрял, не влез в какую-нибудь свару, выкрикивая витиеватые свои речи, к которым, как это ни странно, почему-то прислушивались, недоумевая и посмеиваясь как над непривычным явлением. Дух противоречия был, пожалуй, главным двигателем всех его поступков, и даже если, например, кто-нибудь говорил в солнечный день, наступивший после продолжительных дождей, что на улице сухо, он усмехался и обязательно отвечал, вспоминая подходящую поговорку: «Сухо по самое ухо».