Бесспорно — перспектива. Календарь.Верней, из воспалившихся гортанейтуннель в психологическую даль,свободную от наших очертаний.И голосу, подробнее, чем взор,знакомому с ландшафтом неуспеха,сподручней выбрать большее из золв расчете на чувствительное эхо.
V
Возможно — натюрморт. Издалекавсе, в рамку заключенное, частичномертво и неподвижно. Облака.Река. Над ней кружащаяся птичка.Равнина. Часто именно она,принять другую форму не умея,становится добычей полотна,открытки, оправданьем Птоломея.
VI
Возможно — зебра моря или тигр.Смесь скинутого платья и преградыоблизывает
щиколотки икрк загару неспособной балюстрады,и время, мнится, к вечеру. Жара;сняв потный молот с пылкой наковальни,настойчивое соло комаракончается овациями спальни.
VII
Возможно — декорация. Дают«Причины Нечувствительность к Разлукесо Следствием». Приветствуя уют,певцы не столь нежны, сколь близоруки,и «до» звучит как временное «от».Блестящее, как капля из-под крана,вибрируя, над проволокой нотпарит лунообразное сопрано.
VIII
Бесспорно, что — портрет, но без прикрас:поверхность, чьи землистые оттенкиестественно приковывают глаз,тем более — поставленного к стенке.Поодаль, как уступка белизне,клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы,спиною чуя брошенный извневзгляд живописца — взгляд самоубийцы.
IV
Что, в сущности, и есть автопортрет.Шаг в сторону от собственного тела,повернутый к вам в профиль табурет,вид издали на жизнь, что пролетела.Вот это и зовется «мастерство»:способность не страшиться процедурынебытия — как формы своегоотсутствия, списав его с натуры.1984
«Я входил вместо дикого зверя в клетку…»
Я входил вместо дикого зверя в клетку,выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,жил у моря, играл в рулетку,обедал черт знает с кем во фраке.С высоты ледника я озирал полмира,трижды тонул, дважды бывал распорот.Бросил страну, что меня вскормила.Из забывших меня можно составить город.Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,надевал на себя что сызнова входит в моду,сеял рожь, покрывал черной толью гумнаи не пил только сухую воду.Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;перешел на шепот. Теперь мне сорок.Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.Только с горем я чувствую солидарность.Но пока мне рот не забили глиной,из него раздаваться будет лишь благодарность.24 мая 1980
Жизнь в рассеянном свете
Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывомветра. Автомобили катятся по булыжноймостовой, точно вода по рыбамГудзона. Еле слышныйголос, принадлежащий Музе,звучащий в сумерках как ничей, норовный, как пенье зазимовавшей мухи,нашептывает слова, не имеющие значенья.Неразборчивость буквы. Всклокоченная капустатуч. Светило, наказанное за грубостьприкосновенья. Чье искусство —отнюдь не нежность, но близорукость.Жизнь в рассеянном свете! и по неделямничего во рту, кроме бычка и пива.Зимой только глаз сохраняет зелень,обжигая голое зеркало, как крапива.Ах, при таком освещении вам ничего не надо!Ни торжества справедливости, ни подруги.Очертания вещи, как та граната,взрываются, попадая в руки.И конечности коченеют. Этооттого, что в рассеянном свете холоддемонстрирует качества силуэта —особенно, если предмет немолод.Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?о сходстве целого с половинкойо чувстве, будто вы загоралинаоборот: в полнолунье, с финкой.Но никто, жилку надув на шее,не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,ни нормальная публика: чем слышнеекуплет, тем бесплотнее исполнитель.1987
«Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве…»
М. К.
Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царствевсе подозрительно: подпись, бумага, числа.Даже ребенку скучно в такие цацки;лучше уж в куклы. Вот я и разучился.Теперь, когда мне попадается цифра девятьс вопросительной
шейкой (чаще всего, под утро)или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,плывущую из-за кулис, и пудрас потом щекочут ноздри, как будто запахнабирается как телефонный номерили — шифр сокровища. Знать, погорев на злакахи серпах, я что-то все-таки сэкономил!Этой мелочи может хватить надолго.Сдача лучше хрусткой купюры, перила — лестниц.Брезгуя щелковой кожей, седая холкаоставляет вообще далеко наездниц.Настоящее странствие, милая амазонка,начинается раньше, чем скрипнула половица,потому что губы смягчают линию горизонта,и путешественнику негде остановиться.1987
«В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…»
В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой,и одна в углу говорила мне: «Молодой!Молодой, поди, кому говорю, сюда».И я шел, хотя голова у меня седа.А в другой — красной дранкой свисали со стен ножи,и обрубок, качаясь на яйцах, шептал: «Бежи!»Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой,то в ней было просторней, чем в той, другой.В третьей — всюду лежала толстая пыль, как жирпустоты, так как в ней никто никогда не жил.И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,потому что так будет везде потом.А четвертую рад бы вспомнить, но не могу,потому что в ней было как у меня в мозгу.Значит, я еще жив. То ли там был пожар,либо — лопнули трубы; и я бежал.1986
В Италии
Роберто и Флер Калассо
И я когда-то жил в городе, где на домах рослистатуи, где по улицам с криком «растли! растли!»бегал местный философ, тряся бородкой,и бесконечная набережная делала жизнь короткой.Теперь там садится солнце, кариатид слепя.Но тех, кто любили меня больше самих себя,больше нету в живых. Утратив контакт с объектомпреследования, собаки принюхиваются к объедкам,и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат;голоса в отдалении, выкрики типа «гад!уйди!» на чужом наречьи. Но нет ничего понятней.И лучшая в мире лагуна с золотой голубятнейсильно сверкает, зрачок слезя.Человек, дожив до того момента, когда нельзяего больше любить, брезгуя плыть противубешеного теченья, прячется в перспективу.1985
Стрельна
В. Герасимову
Боярышник, захлестнувший металлическую ограду.Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся к коридору.Воздух принадлежит летательному аппарату,и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.О, за образчик взявший для штукатурки лунныйкратер, но каждой трещиной о грозовом разряденапоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюнойот кружевной комбинации бледной балтийской глади.Тем и пленяла сердце — и душу! — окаменелостьАмфитриты, тритонов, вывихнутых неловкотел, что у них впереди ничего не имелось,что фронтон и была их последняя остановка.Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли,павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи;вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставлялигрудь под несчастья, как щеку под поцелуи.Многие — собственно, все! — в этом, по крайней мере,мире стоят любви, как это уже проверил,не прекращая вращаться ни в стратосфере,ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер.Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с парашютом, душныммокрым французским способом! Или — сменив кокардуна звезду в головах — ограничить себя воздушным,чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник, карту.1987
«Чем больше черных глаз, тем больше переносиц…»
Чем больше черных глаз, тем больше переносиц,а там до стука в дверь уже подать рукой.Ты сам себе теперь дымящий миноносеци синий горизонт, и в бурях есть покой.Носки от беготни крысиныя промокли.К лопаткам приросла бесцветная мишень.И к ней, как чешуя, прикованы биноклине видящих меня смотря каких женьшень.У северных широт набравшись краски трезвой,(иначе — серости) и хлестких резюме,ни резвого свинца, ни обнаженных лезвий,как собственной родни, глаз больше не бздюме.Питомец Балтики предпочитает Морзе!Для спасшейся души — естественней петит!И с уст моих в ответ на зимнее по мордесквозь минные поля эх яблочко летит.1987