Уроки зависти
Шрифт:
Объяснял он все слишком подробно и обстоятельно, но голос у него при этом был вполне человеческий. Неуверенные и едва ли не робкие интонации слышались в его голосе. Что-то дрогнуло от них в Любином сердце.
Она не ожидала от себя такой чувствительности. Очень уж просто, почти грубо выглядело все, что связывало ее с Бернхардом. Если вообще что-нибудь ее с ним связывало.
– Ты что, сегодня уезжаешь? – спросила она.
Ей хотелось скрыть свою необъяснимую сердечную дрожь от него, да и от себя тоже.
– Да. Сразу после конференции меня доставят в аэропорт.
Он
– Я очень хотел бы, чтобы ты приехала ко мне, Люба, – повторил Бернхард. – Очень!
Он вышел из комнаты быстрее, чем она успела встать с кровати. Ей показалось, он боится: вдруг она прямо сейчас скажет, что не приедет к нему?
«А разве приеду?» – подумала Люба.
Но размышлять об отвлеченных вещах она не любила и не умела. А приглашение Бернхарда Менцеля было сейчас делом именно что отвлеченным. Очень может быть, что он забудет о нем уже во время этой своей конференции. А уж как только вернется домой, то забудет почти наверняка. А если все-таки не забудет прямо в день возвращения, то все равно не захочет со всем этим возиться и, значит, забудет всего лишь на несколько дней позже.
Ну и какой же тогда смысл об этом раздумывать?
Тем более что она и без всяких мыслей чувствует себя прекрасно. Люба вспомнила, как когда-то Алиция, Сашкина мама, говорила, что у новорожденных младенцев во сне бывает желудочная улыбка. То есть они улыбаются просто потому, что сыты. Причина физиологическая, а улыбка получается ангельская.
Улыбку, которая была на Любином лице, когда она одевалась и застилала кровать, следовало бы назвать не желудочной, а… Н-да, и произнести-то неудобно! Она засмеялась и побежала в ванную – вернее, в узенькую душевую кабинку, выгороженную в углу коридора рядом с кухней.
Мама вернулась домой, когда Люба уже стояла у плиты и, насвистывая, жарила яичницу.
– Не свисти в доме, Люблюха, – сказала мама, входя в кухню.
– А то денег не будет? – засмеялась Люба.
– Хороший он человек?
– Почему ты так решила?
– Потому что ты веселая.
– А может, я без причины веселая? От абстрактного жизненного счастья.
– Что-то раньше ты от счастья не пела. А сейчас вон как разливаешься. Прямо как Сашенька.
– Ерунда!
К чему относилось это определение, Люба уточнять не стала. Но мама умела быть настойчивой, когда это касалось не ее, а Любиного благополучия. В том, что она уже считает мужчину, с которым явилась сегодня утром домой ее дочь – выходит, мама это слышала, потому и ушла потихоньку, – в том, что она считает этого мужчину частью Любиного благополучия, сомневаться не приходилось.
– Так что он за человек? – повторила она.
– Мам, ну откуда я знаю! – возмутилась Люба. – Я его сегодня впервые увидела.
– Тогда зачем же… – начала было мама.
– Что – зачем? – сердито прищурилась Люба.
– Ничего. Осторожнее будь, Люблюха, – вздохнула мама.
– В смысле предохранения?
– В смысле себя побереги.
– Да незачем мне от него беречься, – усмехнулась Люба. – Он сам
– А что ты смеешься? Считаешь, мало этого? Очень немало!
Учитывая особенности маминой биографии, мужская надежность должна была считаться в ее понимании таким великим достоинством, ради которого стоило броситься на шею хоть первому встречному. Но у Любы-то биография не мамина, а своя. Впрочем, Бернхарду Менцелю она именно что на шею бросилась. И нисколько об этом не жалеет, даже наоборот.
Вспомнив, что означают по отношению к Бернхарду слова «бросилась на шею», Люба почувствовала, как мурашки пробежали у нее по всему телу. Все-таки очень сильно он ей понравился! Чтобы не сказать больше.
– Ладно тебе, мам, – примирительно проговорила она. И неожиданно для самой себя добавила: – Он немец. И хочет, чтобы я к нему в Германию приехала.
– Поедешь? – помолчав, спросила мама.
Спокойствие, с которым звучал ее голос, не могло обмануть Любу.
– Не бойся, – ответила она.
– Я не боюсь.
Им обеим не требовалось уточнять, что означают эти слова. Они были друг у друга одни на всем белом свете, и никакие Бернхарды Менцели не могли иметь для них настоящего значения.
– Я ведь не старуха еще, – улыбнулась мама. – С ложечки меня кормить не требуется.
– Да он пошутил, скорее всего.
– Вряд ли пошутил.
– Почему ты так думаешь?
– У Ангелины Константиновны студенты занимались, немцы. На дом приходили – я присмотрелась. Немцы, даже молодые, и те очень основательные. Зря не говорят. А у этого твоего, мне показалось, голос не такой уж молодой.
– Ему лет сорок пять. Или даже больше.
Мама ничего на это не сказала. Конечно, мир ее был довольно незамысловат, но примитивность, заставляющая говорить банальности, не была ей свойственна. Так что можно было не ожидать от нее какого-нибудь бессмысленного умозаключения о том, что возраст, дескать, украшает мужчину или что двадцать пять лет разницы – это ничего, был бы человек хороший.
– Яичница пригорает, Жаннетта, – сказала она.
Люба сняла сковородку с огня, положила на стол деревянную подставку под горячее.
– Может, и лучше тебе в Германию уехать, – сказала мама. – Времена-то сейчас вон какие, все повернулось, и к чему идет, не поймешь. – И, улыбнувшись той кроткой улыбкой, которая порой раздражала Любу, а порой делала счастивой, добавила: – Когда-то я думала, что уж дальше Москвы счастья не бывает. А теперь видишь как переменилось все.
– Просто теперь железного занавеса нет, – хмыкнула Люба. – Границы счастья существенно расширились.
– Как Кирочка говоришь, – снова улыбнулась мама. – Умно так.
– Вот именно.
– Что – вот именно? – не поняла та.
– А то! – Люба сердито бухнула сковороду на подставку. – То, что у меня ничего своего! То от Кирочки, се от Сашеньки, это от Федора Ильича. А также от их родителей.
– Ну и что? – недоуменно спросила мама. – Можно подумать, они тебя плохому научили.
– Мне самой пора чему-то учиться, мама, – сказала Люба. – И не учиться уже, а жить. Самой мне пора жить. Своим светом, а не отраженным.