Устные рассказы
Шрифт:
Говорит он совершенно серьезно. Я не знаю, что и делать. Вот, я думаю, что сейчас, сейчас он что-нибудь брякнет, будет скандал.
Однако Большаков ничего не понимает. Все слушают этот спор с недоумением.
Большаков говорит:
– Знаете, я тоже согласен с Сергей Михайловичем, стиль есть, стиль есть, есть стиль. Почему же вы так, Михаил Ильич?
И Сергей Михайлович продолжает между тем:
– Я, правда, Иван Григорьевич, нашел недочет в картине. Я считаю, что в ней есть определенное излишество в костюмах.
Большаков говорит:
– Я
– Довольно значительное. И я это тоже подробно комиссии изложил, и опять же Михаил Ильич почему-то не изложил и эту часть моего выступления.
Тогда встает один из режиссеров картины, Тахмасиб, и говорит:
– Простите, я просил бы, чтобы Сергей Михайлович, к которому мы относимся с величайшим почтением, немножко подробнее объяснил бы нам: какое излишество в костюмах, в каких именно костюмах, где он нашел излишество. Какие костюмы лишние, что лишнее в костюмах?
И тогда Сергей Михайлович коротко и ясно говорит:
– Любая половина! – и делает в воздухе рукою жест, как бы отсекая нижнюю часть костюма долой.
Тахмасиб говорит:
– Я не понял.
Большаков говорит:
– Ну, это вы уточните в рабочем порядке. Итак, мы выносим такое решение, что комиссия считает, что картину можно выпускать на экран, так сказать, дает ей посредственную оценку, при особом мнении Сергея Михайловича Эйзенштейна, который оценил картину как… как… как хорошую, как хорошую оценил.
– Да, безусловно, – говорит Сергей Михайлович.
– Вы это запишите сами.
– Запишу, – говорит Сергей Михайлович.
Я оглянулся, поглядел на членов комиссии, – не могу передать вам, что на их лицах было написано. Вот то самое, что должны изображать актеры в финальной сцене «Ревизора», когда они замерли в самых неестественных позициях. Вот это самое выражение было на лицах. Они как будто бы оказались над разверстой пропастью: вот сейчас оборвётся.
Так не оборвалось же. Так и кончилось. Так и пошел протокол в ЦК, персонально к Сталину, с особым мнением Эйзенштейна по поводу картины «Аршин мал алан».
Вот какой человек был Сергей Михайлович. Любил он крутые тропиночки. Но, к сожалению, не всегда судьба проносила его.
Как меня предавали суду чести
Ну, что такое суд чести, мы сейчас уже забыли. Был такой случай в сорок седьмом году: предали суду чести Роскина и Клюеву, двух профессоров, которые якобы изобрели средство против рака и якобы продали его американцам за «вечную ручку». Потом выяснилось, что и не продавали они этого средства, и средства не было, реабилитировали их, но жизнь их была поломана.
Единственный человек, который извлек пользу из этого суда чести, был Александр Петрович Штейн, он написал
Но вот тогда решили организовать суды чести по всем учреждениям. Впоследствии они были отменены. Так второй суд чести и не состоялся, но в первый момент казалось, что это такое грандиозное мероприятие новое и за всякие моральные преступления будут суды чести.
А я в это время как раз, когда эти суды чести организовывались повсюду, снимал пробы к кинокартине «Русский вопрос». История этой картины тоже небезынтересна.
Вообще-то говоря, возникла она совершенно неожиданно. В начале года утверждался тематический план, и по ошибке вписал Большаков против моей фамилии картину об академике Павлове. Дело в том, что я консультировал один из сценариев про академика Павлова Ивана Петровича, а Большаков решил, что я буду режиссером.
Сталин подписал тематический план. Большаков меня вызвал и сказал: «Вот, будете ставить „Академика Павлова“, поздравляю».
Я говорю:
– Я и не собирался ставить «Академика Павлова». Я очень люблю собак, жалею их, сверлить в них дырочки мне противно, подвешивать их – я не могу, просто смотреть не смогу, и вообще, я только консультировал сценарий.
Он говорит:
– То есть как? Уже подписан тематический план. Вот видите, подписан. Видите, чья подпись. Подпись: председатель Совета Министров, товарищ Сталин. А вы вот, видите…
Я говорю:
– Не буду ставить «Павлова».
Ну, тут поднялось такое, не могу вам даже передать. Специальные совещания какие-то, коллегии какие-то, вызывает меня Калатозов (а он был тогда замминистра), приходит ряд режиссеров туда тоже, и вот опять встает вопрос об «Академике Павлове». И тут я говорю:
– Михаил Константинович, ведь есть простейший выход: по-моему, Абрам Матвеевич Роом мечтает поставить картину об академике Павлове. Всего одна буква разницы, не заметят там.
Все пришли в полный восторг.
– Правильно, правильно! Всего одна буква разницы!
Ну, он с этим предложением пошел к Большакову. Большаков из себя вышел, стал красный, говорят, как свекла.
– Вы что думаете, товарищ Сталин не разбирается, где Роом, а где Ромм? Очень даже хорошо разбирается. Это оставьте. Надо заставить Ромма ставить, настоящего Ромма ставить, а не Роома. Вот так.
Роому не дали, Роом впоследствии стал ставить «Суд чести», «Павлова» в конце концов передали Рошалю, а со мной происходили вот все эти неприятности. Однажды ночью ко мне позвонил Калатозов и говорит:
– Срочно приезжайте ко мне домой.
Приехал я к нему среди ночи. Что такое? На субботу назначено заседание, будет Большаков, все заместители, вам будет еще раз предложено ставить «Академика Павлова», вы, конечно, откажетесь, и тогда пойдет доклад в ЦК с предложением на пять лет лишить вас права постановок – в назидание прочим.