Утонченный мертвец (Exquisite Corpse)
Шрифт:
Даже во время войны настроение у нас было более праздничным. Оно было по-настоящему радостным. Пробираясь сквозь толпы людей на выставке, я весь пылал, словно заряженный пламенем, и мне представлялось, что если сейчас кто-то дотронется до меня, он тут же сгорит и осыплется пеплом, поглощенный огнем моей жгучей души.
Вернувшись домой, я открыл очередную бутылку виски, а потом долго сидел и смотрел на стену. Мне все равно, на какую из стен смотреть, потому что однажды, в краткосрочном припадке вдохновения на trompe d’oeil*, я нарисовал на трех стенах фальшивые окна, и теперь эти стены стали точно такими же, как и четвертая, в которой действительно есть окно, выходящее на запасные пути у вокзала. Дверь в мою комнату почти невидима, потому что раскрашена под обои. Своим искусством я сотворил для себя тюрьму.
Хотя я работаю в этой комнате, как рабочая студия она подойдет далеко не для каждого живописца. Настоящее окно выходит на юг, а все мои братья-художники, или будет вернее назвать их соперниками,
Я посмотрел в словаре, что означает слово «гипнагогический». Вызванный, порожденный сном. Но здесь явно какая-то неувязка, поскольку я определенно не сплю, когда наблюдаю за этими образами, что заполняют все поле зрения, кружатся в вихре бредового танца и перетекают друг в друга, создавая поистине фантастические сочетания. Собака, лежащая на траве, превращается в вазу для фруктов, хвост, согнутый колечком, вдруг проступает изгибом жемчужины, а красавец Нарцисс, завороженный своим отражением в зеркальной воде, стоит только немного сместить угол зрения, вдруг обращается в белую руку скелета, держащую яйцо – в соответствии с параноидально-критическим методом видения мира и построения художественной реальности, разработанным моим старым другом (я имею в виду, бывшим другом) Сальвадором Дали. Сам Дали определил его как «спонтанный метод непосредственного изложения иррационального знания, рожденного в бредовых ассоциациях, а затем критически осмысленного. Осмысление выполняет роль проявителя, как в фотографии, нисколько не умаляя параноидальной мощи». Это полностью согласуется с Манифестом сюрреализма, поскольку мы следуем рекомендации Бретона, пытаясь творить под «диктовку мысли вне всякого контроля со стороны разума, без каких бы то ни было эстетических или нравственных ограничений».
* Оптическая иллюзия; изображение, создающее иллюзию реальности (фр.)
Как бы там ни было, я не верю, что гипнагогические образы связаны со сновидениями, поскольку с тех пор, как исчезла Кэролайн, меня мучает бессонница. Иногда я лежу на полу с закрытыми глазами и бездеятельно наблюдаю за текучими образами, колышущимися в пространстве: пламенеющие зигтураты обращаются огненным ветром костров, языки пламени извиваются побегами виноградной лозы, виноградник простирается до стены, в стене есть дверь, но когда я подхожу к этой двери, она превращается в озеро, по которому плавает утка, только это уже не утка, а перевернутая стопа, и так – без конца, с неослабной энергией. Бредовый, бессмысленный фильм без сценария и сюжета.
В другие разы я не столь безучастен и не довольствуюсь ролью пассивного наблюдателя, поскольку эти текучие образы можно менять произвольно, и у меня разработан комплекс упражнений на концентрацию и построение заданных видений. Я вызываю буквы алфавита. Одна за другой, они неуверенно поблескивают на экране закрытых век, страстно желая стать чем-то иным. Потом я слегка ослабляю контроль, и их очертания растекаются, и они, преисполненные благодарности, превращаются в страусов, окна и банджо – в любую вещь по их выбору. Или я вызываю в сознании образ Гитлера и заставляю его расхаживать с важным видом, потом – бегать, потом – стоять на голове, причем я могу сделать так, чтобы его голова раздулась наподобие воздушного шара, и стала в три раза больше нормальных размеров. Однако подобные визуальные построения требуют немалого напряжения. И самое сложное – это добиться портретного сходства при создании образа определенного человека.
Как правило, гипнагогические фигуры крайне неустойчивы и быстро выходят из-под контроля. Когда я вызываю образы обнаженных или полуодетых женщин, эти женщины отчаянно корчатся и извиваются, сливаясь друг с другом и деталями окружающего пейзажа. Они так застенчивы и стыдливы, им так не хочется подчиняться моему богоподобному произволу. Оберегая свое целомудрие, они превращаются в миртовые деревья, или в коров, или во что-то еще. Иногда мне удается зафиксировать какой-то из этих образов, и захваченная мною женщина застывает на середине волшебного преображения: у нее на руках распускаются листья, ее нос превращается в птичий клюв, ее стройные ноги растекаются струями дыма. Эти причудливые фигуры напоминают «изысканных трупов», небывалых созданий, составленных из разнородных частей, которых мы производили в неимоверных количествах в наших сюрреалистических играх во «Что получилось?». Один художник рисовал голову, потом загибал листок и передавал его другому
Кстати, писатели-романисты тоже пользуются приемом «изысканного трупа». Помню, Оливер был убежденным сторонником такого подхода. Стелла, героиня «Вампира сюрреализма», его самой известной книги, и есть в своем роде изысканный труп, поскольку ее ослепительно-белая кожа и черные волосы списаны с Феликс, остроумие, задница и бедра позаимствованы у Моники, а грудь – у какой-то женщины, которую Оливер мельком увидел на Кингс-роуд. Во всяком случае, он так говорил.
Разумеется, я пытался призвать гипнагогический образ Кэролайн, но мне было страшно. Мне почему-то казалось, что я совершаю какое-то святотатство, и, наверное, поэтому у меня ничего не вышло – ни разу. Волшебства не получилось. Заклинание не сработало. Сейчас я хочу попытаться снова, и я не знаю, насколько удачной будет эта вторая попытка. Подчинится ли Кэролайн магии букв, ложащихся на страницу? Она придет, если я позову? Может быть. Но допустим, ее нет в живых. Допустим, что как-то под вечер, я буду сидеть и писать эту книгу в своей комнате с четырьмя окнами, в доме на задворках вокзала Ватерлоо, и вдруг услышу негромкий, но все же настойчивый стук, и спущусь вниз по лестнице, и открою входную дверь, и нечто выйдет из серого смога, и упадет мне на грудь. Я прижму к себе это гниющее существо в корке влажной земли. Ее зубы, расшатанные и желтые, прижмутся к моим губам. Ее синее платье, сгнившее наполовину, будет испачкано грязью. И все-таки я обниму его с радостью, это тело, восставшее из могилы. Мне будет страшно, по-настоящему страшно. Но сейчас мне страшнее во сто крат. Да, вполне вероятно, что она мертва. Вполне вероятно, что ее убили. Не исключена и такая возможность, что убийцей был я.
Глава вторая 1936
– Люди добрые, подскажите несчастному слепому калеке, потерявшему зрение на службе отечеству – Боже, храни, короля Георга и Англию! – где он теперь оказался, в какой части великой Британии? – Я был громким и шумным, и я уверен, что многие оглядывались на меня.
Маккеллар, однако, старался не повышать голоса.
– Мы почти в центре Хэмпстеда. Через пару минут выйдем на Фласкуок. Нам навстречу идет епископ. Поздоровайся с ним, сними шляпу. Пожелай ему доброго дня. Слева -винная лавка. Жалко, что ты ничего не видишь. Там, в витрине – замечательная коллекция импортного хереса…
Маккеллар говорил без умолку, добросовестно описывал лавки и магазины, мимо которых мы проходили, но я слушал его вполуха, полностью поглощенный своей новой ролью. Изображая Слепого Пью, я исправно стучал по асфальту индийской тростью. Эту трость с вкладной шпагой я позаимствовал на день у Оливера. Шляпу (точно такую же, как у Валентино в «Четырех всадниках Апокалипсиса») мне одолжил апач Хорхе. Я был в пальто Неда, которое он по рассеянности забыл у меня, когда заходил пару дней назад. Впрочем, черная маска для сна, закрывавшая мне глаза, была моей собственной. Пока Маккеллар подбирал слова для описания своей версии Лондона, я разглядывал совсем другой город, проступавший на внутренней стороне век, где улицы вдруг обрывались в пропасть, и повсюду стояли восточные храмы. Я видел священников и монахинь, которые выгуливали крокодилов на пустынных, безлюдных улицах. Я заходил в дома и квартиры, выбранные наугад. Проходил по гостиным, прислушиваясь к разговорам, которые были весьма оживленны, и все же безмолвны. Я различал в толпе лица людей, подмечал каждую черточку, вплоть до мельчайших деталей, и меня даже не удивляло, что я никогда раньше не видел этих людей. Так, вслепую, бродил я по Лондону и жадно впитывал чудеса, открывавшиеся моему затемненному взору.
Fourmillante, cite pleine de reves,
Ou le spectre en plein jour raccroche le passant
Les mysteres partout comme des seves
Dans les canaux etroits du colosse puissant.*
Маккеллар вывел меня из Бодлерианской задумчивости: – Нам навстречу идет герцогиня. Поздоровайся с ней, сними шляпу. А вот лавка торговца сыром. Изумительные сыры! Чувствуешь, как они пахнут?
Я втянул носом воздух. Он был влажным, тяжелым, насквозь пропитанным угольной пылью и копотью. Сырами даже не пахло. Собственно, я не слушал Маккеллара еще и по той причине, что он все выдумывал. Он зашел за мной утром на Кьюбе-стрит, мы вышли из дома, прошли через Доклендс и сели в трамвай. Потом Маккеллар повел меня завтракать в какую-то рыбную кафешку, вероятно, на Уайтчепел-роуд. Он кормил меня чуть ли не с ложечки и объяснял нашим случайным сотрапезникам, что я потерял зрение на службе Сюрреализму. После этого мы долго бродили по улицам, и по моим приблизительным прикидкам, мы сейчас подходили не к Хэмпстеду, а к Сохо. Но Маккеллар – мастер выдумывать небылицы, и никогда не упустит возможность соврать. Для него это было почти делом принципа – необходимая тренировка воображения писателя, создающего вымышленные миры. Он даже изображал из себя восторженного почитателя доктора Йозефа Геббельса и частенько цитировал фразу «Чем чудовище ложь, тем охотнее в нее верят», добавляя от себя, что ложь – как губная помада, ведь женщины красятся, чтобы быть красивее и интереснее, а мир, подкрашенный ложью, тоже становится красивее и интереснее.