Утраченные иллюзии
Шрифт:
МАРГАРИТКА
Я — маргаритка. Мной, подругой нежной мая, Создатель украшал лесных цветов семью. Мила живым сердцам за красоту свою, Я, как заря любви, сияла расцветая. Но краток счастья миг, и мудрость роковая Вручила факел мне, — с тех пор я слезы лью. Я знанье истины в груди своей таю И принимаю смерть, вам дар мой открывая. Утерян мой покой, я прорицать должна! Любовь, чтобы узнать, любима ли она, Срывает мой венец и грудь мою терзает. Но к бедному цветку ни в ком участья нет, — Влюбленный загадал — и вырвал мой ответ И, мертвую, меня небрежно в грязь бросает.Окончив, поэт взглянул на своего Аристарха {89} . Этьен Лусто созерцал деревья питомника.
— Ну, что? — сказал ему Люсьен.
— Ну, что ж, мой дорогой, продолжайте! Разве я не слушаю вас? В Париже, если вас слушают молча, это уже похвала.
— Не достаточно ли? — сказал Люсьен.
— Продолжайте, — отвечал журналист довольно резко.
Люсьен прочел следующий сонет; но он читал его, мертвый сердцем, ибо непостижимое равнодушие Лусто сковывало его. Нравы литературной жизни еще не коснулись юноши, иначе он бы знал, что среди литераторов молчание, равно как и резкость, в подобных обстоятельствах знаменует зависть, возбуждаемую
Тридцатый сонет
КАМЕЛИЯ
Цветы — живая песнь из книги мирозданья: Нам в розах мил язык любви и красоты, В фиалках — тайный жар сердечного страданья, В холодных лилиях — сиянье чистоты. Но ты, камелия, искусных рук созданье, Без блеска — лилия, без страсти — роза ты, Подруга праздного девичьего мечтанья, Осенним холодам дарящая цветы. И все же в блеске лож мне всех цветов милее Твой бледный алебастр на лебединой шее, Когда сияешь ты, невинности венец, Вкруг черных локонов причудницы небрежной. Чья красота к любви зовет, как мрамор нежный, В котором узнаем мы Фидия резец.— Как же вы находите мои злосчастные сонеты? — спросил Люсьен из учтивости.
— Желаете выслушать правду? — сказал Лусто.
— Я слишком молод, чтобы любить ее, но мне слишком хочется удачи, и потому я выслушаю правду без гнева, хоть и не без огорчения, — отвечал Люсьен.
— Видите ли, дорогой мой, вычурность первого сонета изобличает его ангулемское происхождение, и, очевидно, он достался вам не дешево, ежели вы его сохранили; второй и третий уже навеяны Парижем. Прочтите еще один! — прибавил он, сопровождая свои слова движением, восхитившим провинциальную знаменитость.
Люсьен, ободренный этой просьбой, смелее прочел сонет, любимый д’Артезом и Бьяншоном, может быть, благодаря его красочности.
Пятидесятый сонет
ТЮЛЬПАН
Голландии цветок, я наречен тюльпаном. Расчетливый торгаш готов, любуясь мной, Как бриллиант, купить меня любой ценой, Когда красуюсь я, надменный, стройный станом. Как некий сюзерен в своем плаще багряном, Стою среди цветов, пурпурный, золотой; Гербами пестрыми наряд украшен мой, Но холод сумрачный таится в сердце рдяном. Когда земли творец произрастил меня, Он в пурпур царский вплел лучи златого дня И сотворил из них убор мой благородный. Но, все цветы затмив, прославив много сад, Увы! Забыл он влить хоть слабый аромат В роскошный мой бокал, с китайской вазой сходный.— Ну, что скажете? — спросил Люсьен, нарушая молчание, показавшееся ему чрезмерно долгим.
— А вот что, дорогой мой, — важно сказал Этьен Лусто, глядя на сапоги, которые Люсьен привез из Ангулема и теперь донашивал, — советую вам чернить сапоги чернилами, чтобы сберечь ваксу, обратить перья в зубочистки, чтобы показать, что вы обедали, когда, выйдя от Фликото, вы будете гулять по аллеям этого прекрасного сада, и подыщите какую-нибудь должность. Станьте писцом у судебного пристава, если у вас хватит мужества, приказчиком, если у вас крепкая поясница, солдатом, если вы любите военные марши. Таланта у вас достанет на трех поэтов; но прежде нежели вы выйдете в люди, вы успеете десять раз умереть от голода, если рассчитываете жить плодами вашего творчества, ибо, судя по вашим юношеским речам, вы замышляете чеканить монету с помощью чернильницы. Я не хулю ваших стихов, они несравненно выше той поэзии, от которой ломятся полки книжных лавок. Эти изящные соловьи,которые стоят несколько дороже, чем прочие, благодаря веленевой бумаге, почти все попадают на берега Сены, где вы можете изучать их пение, если когда-либо вам вздумается с назидательной целью совершить паломничество по парижским набережным, начиная с развала старика Жерома, что у моста собора Богоматери и кончая Королевским мостом. Там вы найдете все эти «Поэтические опыты», «Вдохновения», «Взлеты», «Гимны», «Песни», «Баллады», «Оды», — короче, всех птенцов, высиженных музами за последние семь лет, пропыленных, забрызганных грязью от проезжающих экипажей, захватанных прохожими, которые любопытствуют взглянуть на заставку титульного листа. Вы никого не знаете, у вас нет доступа ни в одну газету: ваши «Маргаритки» так и не расправят своих лепестков, смятых сейчас вашими руками; они никогда не расцветут под солнцем гласности на листах с широкими полями, испещренных заставками, на которые щедр известный Дорна, издатель знаменитостей, король Деревянных галерей. Бедный мальчик, я приехал в Париж, подобно вам исполненный мечтаний, влюбленный в искусство, движимый неодолимым порывом к славе; я натолкнулся на изнанку нашего ремесла, на рогатки книжной торговли, на неоспоримость нужды. Моя восторженность, ныне подавленная, мое первоначальное волнение скрывали от меня механизм жизни; мне довелось испытать на себе действие всей системы колес этого механизма, ударяться о его рычаги, пачкаться в масле, слышать лязг цепей и гул маховиков. Вы, подобно мне, откроете, что всеми этими чудесами, прекрасными в мечтаниях, управляют люди, страсти и необходимость. Вы поневоле вступите в жестокую борьбу книги с книгой, человека с человеком, партии с партией, и сражаться вам придется без передышки, чтобы не отстать от своих же. Эти омерзительные стычки разочаровывают душу, развращают сердце и бесплодно изнуряют силы, потому что ваши усилия нередко служат к успеху вашего врага, увенчивают какой-нибудь неяркий талант, вопреки вам возведенный в гении. В литературной жизни есть свои кулисы. Партер равно рукоплещет успеху нечаянному или заслуженному; нечистоплотные средства, нагримированные статисты, клакеры, прислужники — вот что скрывается за кулисами. Вы покамест в партере. Еще не поздно! Отрекитесь, прежде чем ваша нога коснется первой ступени трона, который оспаривают столько честолюбцев, и не исподличайтесь, как я, ради того, чтобы жить. (Слеза затуманила взор Этьена Лусто.) Знаете ли вы, как я живу? — в бешенстве продолжал он. — Небольшие деньги, которые я привез из дому, я скоро истратил. Я остался без средств, хотя моя пьеса была принята на Французском театре. Но во Французском театре, чтобы ускорить постановку пьесы, не поможет даже покровительство принца или камергера: актеры покоряются лишь тому, кто угрожает их самолюбию. Ежели в вашей власти пустить молву, что у первого любовника астма, что героиня скрывает какую-нибудь фистулу, а у субретки дурной запах изо рта, ваша пьеса пойдет завтра же. Не знаю, буду ли я и через два года обладать подобной властью; для этого требуется слишком много друзей. Но где, как и чем зарабатывать на хлеб? Вот вопрос, который я себе поставил, когда почувствовал муки голода. После множества бесполезных попыток, после того как я написал роман, который выпустил без подписи и за который Догро заплатил мне всего двести франков и притом сам не нажился, я пришел к убеждению, что прокормиться можно только журналистикой. Но как проникнуть в эти лавочки? Я не стану рассказывать вам о моих хлопотах, о моих безуспешных просьбах, о том, как я полгода работал сверхштатным сотрудником и мне еще пытались внушить, будто я распугиваю подписчиков, тогда как, напротив, я их привлекал. Не стоит вспоминать о моих унижениях. Теперь я пишу, почти даром, о бульварных театрах для газеты, которую издает Фино; этот толстяк все еще два или три раза в месяц завтракает в «Кафе Вольтер» (вы-то там не бываете!). Фино — главный редактор. Я живу продажей билетов, которые мне дают директора театров за благосклонные статьи в газете, и продажей книг, которые мне посылают на отзыв издатели. Наконец, когда Фино получит свою долю, я взимаю натурой с промышленников, «за» и «против» которых он разрешает мне писать статьи. Жидкий кармин, Крем султанши, Кефалическое масло, Бразильская помадаплатят за бойкую статью от двадцати до тридцати франков. Я вынужден бранить издателя, если он скупится на экземпляры для газеты: газета получает два экземпляра, но их продает Фино, а два экземпляра нужны мне для продажи. Скупец, издай он не роман, а настоящее чудо, все же будет разнесен в пух и прах. Подло, но я живу этим ремеслом, как и сотни мне подобных! Не думайте, что политическая деятельность лучше литературной: все растленно как там, так и тут, — в той и в другой области каждый или развратитель, или развращенный. Когда издатель задумывает какое-нибудь крупное издание, он мне платит, чтобы предотвратить нападки, и мои доходы находятся в прямой зависимости от издательских. Ежели проспекты выбрасывают тысячами, золото потоком течет в мой карман, — тогда я даю пир друзьям. Затишье в книжной торговле, — и я обедаю у Фликото. Актрисы тоже оплачивают похвалы, но более ловкие оплачивают критику, ибо молчания они боятся более всего. Критическая статья, написанная с целью вызвать полемику, больше ценится и дороже оплачивается, чем сухая похвала, которая завтра же забудется. Полемика, дорогой мой, это пьедестал для знаменитостей. Ремеслом наемного убийцы идей и репутаций, деловых, литературных и театральных, я зарабатываю пятьдесят экю в месяц; теперь я уже могу продать роман за пятьсот франков и начинаю слыть опасным человеком. И вот когда я поселюсь в собственной квартире, вместо того чтобы жить у Флорины на счет москательщика, изображающего собою лорда, перейду в крупную газету, где мне поручат отдел фельетона, тогда, дорогой мой, Флорина станет великой актрисой. А я?.. Почему я знаю, кем я буду: министром или честным человеком, — все еще возможно. (Он поднял поникшую голову, метнул в листву дерев отчаянный взгляд, таивший и обвинение и угрозу.) И у меня принята на театр прекрасная трагедия! И в рукописи у меня погибает поэма! И я был добр, был чист сердцем! А теперь живу с актрисой из Драматической панорамы… я, мечтавший о возвышенной любви изысканной женщины большого света!. И из-за того, что издатель откажет нашей газете в лишнем экземпляре, я браню книгу, которую нахожу прекрасной!
Люсьен, взволнованный до слез, пожал руку Этьена.
— Вне литературного мира, — сказал журналист, встав со скамьи и направляясь к главной аллее Обсерватории, по которой оба поэта стали прогуливаться, точно желая надышаться вволю, — никто не знает, какая страшная одиссея предшествует тому, что именуется, смотря по таланту, успехом, модой, репутацией, известностью, общим признанием, любовью публики: все это лишь различные ступени по пути к славе, но все же не самая слава. Это блистательнейшее явление нравственного порядка составляется из сцепления тысячи случайностей, подверженных столь быстрой перемене, что не было еще такого примера, когда два человека достигли бы славы одним и тем же путем. Каналис и Натан — два различных явления, и оба они неповторимы; д’Артез, изнуряющий себя работой, станет знаменитым по воле иного случая. Слава, которой все так жаждут, почти всегда венчанная блудница. На низах литературы она — жалкая шлюха, мерзнущая на панели; в литературе посредственной — содержанка, вышедшая из вертепов журналистики, причем я исполняю роль ее сутенера; в литературе преуспевающей она — блистательная и наглая куртизанка, у нее собственная обстановка, она платит государственные налоги, принимает вельмож, угощает их и командует ими; она держит ливрейных лакеев, имеет собственный выезд и бесцеремонно выпроваживает заимодавцев. Ах! Для того, кто, подобно вам или некогда мне, представляет ее яркокрылым серафимом в белом хитоне, с пальмовой ветвью в одной руке, с пылающим мечом в другой, — для того она мифологическая абстракция, обитающая на дне колодца, и вместе с тем юная девственница, заброшенная в трущобы, совершающая в лучах добродетели подвиги высокого мужества и непорочной возносящаяся на небеса, ежели только не совершает в убогой повозке свой последний путь на кладбище, попранная, обесчещенная, замученная, забытая всеми; такие люди, чья мысль окована бронзой, чье сердце не остужено снежными бурями опыта, редко встречаются на этой земле, что расстилается у наших ног, — сказал он, указывая на великий город, дымившийся в сумерках.
Образы друзей по кружку быстро прошли перед взволнованным взором Люсьена, но его увлекал Лусто, продолжавший свои страшные жалобы.
— Они встречаются редко и слишком одиноки в этом клокочущем котле; так в мире влюбленных редко встречаются истинные любовники, так в мире финансистов редки честные дельцы, так в журналистике редки чистые люди. Опыт человека, который мне впервые сказал о том, о чем я вам говорю, ничему не послужил, — так и мой опыт, конечно, не послужит вам. Каждый год все с такой же непомерной горячностью из провинции в Париж устремляются все такие же, чтобы не сказать все нарастающие, толпы безусых честолюбцев, которые, высоко подняв голову, высокомерные сердцем, бросаются на приступ Моды, этой принцессы Турандот из «Тысячи и одного дня» {90} и каждый мечтает быть принцем Калафом! Но никто не в состоянии разгадать загадки. Всех поглощает пучина несчастья, клоака газеты, болото книжной торговли. Они цепляются, эти нищие, и за библиографические заметки, и за трескучие монологи, за хронику парижских происшествий, за книги, обязанные своим выходом в свет логике торговцев печатной бумагой, предпочитающих любой вздор, который расходится в две недели, мастерскому произведению, требующему времени для сбыта. Все эти гусеницы, гибнущие ранее, чем они превратятся в бабочек, живут позором и подлостью, готовые уязвить или превознести нарождающийся талант по приказу какого-нибудь паши из «Конститюсьонель», «Котидьен» или «Деба» {91} , по сигналу издателя, по просьбе завистливого собрата и часто ради обеда. Тот, кто преодолел препятствия, забывает обычно о первоначальных горестях. Я сам в продолжение полугода писал статьи, расточая цветы своего остроумия ради одного негодяя, который выдавал их за свои и моими трудами заработал отдел фельетона; а меня он не взял даже в сотрудники, он ста су мне не дал, и я вынужден пожимать ему руку.
— Как так? — надменно сказал Люсьен.
— А так вот… Мне может понадобиться напечатать десяток строк в его листке, — холодно отвечал Лусто. — Короче, дорогой мой, тайна литературного успеха не в том, чтобы самому работать, а в уменье пользоваться чужим трудом. Владельцы газет — подрядчики, а мы — каменщики. И вот, чем человек ничтожнее, тем он быстрее достигает успеха; он готов глотать самые горькие пилюли, сносить любые обиды, потворствовать низким страстишкам литературных султанов, как этот новоприезжий из Лиможа, Гектор Мерлен, который уже заведует политическим отделом в одном из органов правого центра и пишет в нашей газетке: я видел, как он поднял шляпу, которую уронил главный редактор. Никого не затрагивая, этот юноша проскользнет меж честолюбцами, покамест те будут друг с другом грызться. Мне вас жаль. Я вижу в вас повторение самого себя, и я уверен, что через год или через два вы станете таким же, каков я теперь. В моих горьких советах вы, может быть, заподозрите тайную зависть, какой-либо личный интерес: нет, они подсказаны отчаянием осужденного на вечные муки в аду. Никто не осмелится вам сказать того, о чем я кричу, как человек, раненный в сердце, как новый Иов на гноище: «Вот язвы мои!»
— На том или на другом поприще, но мне предстоит борьба, — сказал Люсьен.
— Так знайте же, — продолжал Лусто, — борьба будет без передышки, если только у вас есть талант; поэтому выгоднее быть посредственностью. Стойкость вашей чистой совести поколеблется перед теми, от кого будет зависеть ваш успех, кто одним своим словом может даровать вам жизнь, но не пожелает произнести этого слова: потому что, поверьте мне, модный писатель ведет себя с новыми в литературе людьми более нагло и жестоко, нежели самый грубый издатель. Где торгаш видит только убыток, там автор опасается соперника: один просто вас обманет, другой готов уничтожить. Чтобы написать хорошую книгу, мой бедный мальчик, вам придется с каждым взмахом пера черпать из сердца все его силы, нежность, энергию и претворять их в страсти, в чувства, в слова! Вы будете писать, вместо того чтобы действовать, вы будете петь, вместо того чтобы сражаться, вы будете любить, ненавидеть, жить в ваших книгах; но, ревниво оберегая свои сокровища ради стиля ваших книг, свое золото и пурпур ради героев ваших романов, вы будете бродить в отрепьях по парижским улицам, утешенный тем, что, соперничая с актами гражданского состояния, вы узаконили существование Адольфа, Коринны, Клариссы или Манон Леско; вы испортите себе жизнь и желудок, даровав жизнь своему творению, которое на ваших глазах будет оклеветано, предано, продано, брошено журналистами в лагуны забвенья, погребено вашими лучшими друзьями. Достанет ли у вас духа ждать того дня, когда ваше творение воспрянет, воскрешенное — кем? когда? как? Есть замечательная книга, pianto [24] неверия, «Оберман» {92} , обреченная на одиночество в пустыне книжных складов, одна из тех книг, которые книгопродавцы в насмешку называют соловьями, — настанет ли для нее пасха? Кто знает! Прежде всего найдете ли вы издателя, достаточно отважного, чтобы напечатать ваши «Маргаритки»? Нечего и думать о том, чтобы вам заплатили, — лишь бы напечатали. Тогда вы насмотритесь любопытных сцен.
24
Жалоба (итал.).