Утро нового года
Шрифт:
Было уже поздно, время близилось к полуночи, когда Корней, побывав на очной ставке с Валовым, отправился на квартиру. На его осторожный стук вышла, как обычно, сама Анна Михайловна. Он хотел снять плащ и раздеться, но увидел у дверей свой чемоданчик. Анна Михайловна стояла, засунув руки под фартук.
— Как это понимать? — спросил Корней, кивнув на чемоданчик. — Бери и выметайся?
— Бери и уходи! — печально подтвердила Анна Михайловна. — Велено. Не станет она с тобой жить. Как вы сошлись с ней — не знаю, а расходитесь тоже не по-людски.
Она хотела еще чем-то оправдать свою дочь.
— Ну, что ж, прощайте, Анна Михайловна! — сказал Корней, краснея и потея от стыда.
— А деньги твои в чемодан положены…
Он не расслышал, что еще она сказала вдогонку, тихо и плотно закрыл за собой дверь.
Снежная падера уже унялась, но дождь накрапывал мелкий, досадливый, захлестывая лицо. На автобусной остановке одиноко горел фонарь. Последний автобус уже ушел. В этой части города, вдалеке от центра, такси не появлялись, и, взвалив чемоданчик на спину, Корней зашагал в Косогорье серединой тракта, промокая насквозь. В степи темнота загустела, пронзительнее ударил навстречу ветер.
В поселке, на площади, его нагнал Яков, кончивший смену. Сначала пошутил: «Отгостился, должно быть?», — но вид Корнея был не подходящий для шуток, он промок и продрог. Тогда Яков взял его чемодан и дошел с ним попутно до дому. На стук в калитку вышла Лизавета, открывая, охнула, схватила Корнея и потащила. Он не сообразил, как она тут могла очутиться, где Пелагея, почему мать заплакала, что ей объясняет Яков. Его знобила лихорадка. Он сел к столу, положил руки и уронил на них голову, застывая от холодной испарины и сгорая от стыда.
Проснулся он внезапно, и тотчас же все вернулось. Чужая квартира. Чемодан у самых дверей. Печальная фигура Анны Михайловны. Дождь и холодная липкая слякоть по дороге в степи. И острое ощущение стыда, гадливости, срамоты.
Он был уверен теперь: не случись грязная история с безделушкой, все равно нормальной семейной жизни с Кавусей получиться у него не могло.
В комнате застыл полумрак. Снаружи по окнам хлестал мокрый снег, завывал ветер, брякала по стене сорванная с крючка ставня. В чуть приоткрытую дверь из кухни пробивалась полоска света.
«А, наверно, там Лизавета, — подумал он равнодушно. — Зачем она здесь? Как она к нам попала? Где мать?»
Ему невыносимо трудно показалось вдруг встать с постели, пойти и выяснить или, хотя бы, не вставая, спросить, кто там.
За стеной, в спальне матери, тяжко заскрипела кровать, потом мать спросила:
— Ты все еще, поди-ко, спать не ложилась? Ведь уже заполночь!
— Я не хочу, — ответил голос Лизаветы из кухни.
«Да, конечно, это Лизавета, — уже окончательно уверился Корней. — Но почему мать ее не гонит, а велит ложиться спать?»
Сосредоточиться не удавалось. Он попытался собрать мысли, что-то решить,
По-видимому, как ни крути, как ни верти, от правды никуда не укроешься. Она все-таки поставит тебя перед самим собой и потребует ответа: куда ты тратишь свой ум, свою силу, свою любовь, чего ты хочешь и кто ты на этом свете? Вот и часы тикают: тик-так! тик-так! С каждой секундой обрубается и безвозвратно исчезает отпущенное тебе на жизнь время. «Это твое время, — говорит Яшка. — Не станет тебя и не станет твоего времени!» А сколько из всех уже обрубленных из твоего времени секунд были полезными, приносили радость, какое-то удовлетворение и сколько ты их потерял или променял на пустячки?
— Лиза! — позвала мать. — Сделай милость, поправь мне подушки. Уж излежалась я. Сна нету.
Лизавета прошла мимо двери легко, даже половицы не скрипнули.
— Ну, не заглядывала к нему, как он там? — спросила мать. — Небось, после такой купели гром загремит — не услышит.
— Не простудился бы, — беспокойно сказал голос Лизаветы.
— Вот ведь, как дела-то против нас обернулись. День за днем тянешься, чего-то вышшитываешь, скребешься, маешься, а вся маета ни к чему.
— Наверно, он простудился, так его лихорадило.
— Авось, оклемается. Я сама в холоде прожила и его к холоду приучала.
— Ваш сын, но не понимаете вы его, Марфа Васильевна.
— Выходит, не понимаю. Вырос душой от меня врозь. Я вот, пока лежу, от безделья все думаю, думаю…
Лизавета похлопала и взбила подушки, мать поблагодарила ее и сказала!
— Страшно в одиночестве, без людей-то. Нет наказания хуже, чем одиночество и безделье. Слова не вымолвишь, не знаешь, куда деваться.
Корней закрыл глаза, попытался снова собрать мысли, затем стал заставлять себя уснуть, чтобы больше ни о чем не размышлять, не казниться, ничего не видеть, не слышать, в надежде к утру выправиться, как случалось прежде после размолвок с матерью. «Ишь, продрыхался, — бывало, выговаривала мать, — как с гуся вода! С вечера до утра уж успел все позабыть!» Но то, прежнее, оказалось несравнимо. То происходило в своем доме, в своей семье, за семью печатями. А это произошло на виду у людей. Это касалось не мелкой обиды. Он стукнул себя кулаком в лоб и обругал: «Почему мы, как пескари, ловимся на любую наживку и спохватываемся, когда уже болтаемся на крючке?»
После этого он усмехнулся, представив, как ему придется делать беспечное лицо и объяснять матери, Лизавете, Тоне, Яшке, дяде, соседям, по какой такой причине он все-таки разошелся с Кавусей. Врать! Дескать, натешился и смылся. Но почему непременно врать? Разве они не понимают, что семейная жизнь не состоялась, ее хотели слепить из двух разных половинок, чуждых друг другу. Не брак, а связь без доверия, без искренности, без ничего. Так или иначе, он не вынес бы ее долго, и надо быть довольным, что все, наконец, закончилось.