Утро звездочета
Шрифт:
— Можем у меня.
— Нет! — кричит она. — У меня. Только ты приезжай, пожалуйста.
— Мария, вот на этот раз — кровь из носа.
— Не надо, дорогой, не хочу, чтобы у тебя из носа шла кровь.
— Я приеду. Ты во сколько освобождаешься?
— Я могу прямо сейчас.
— Слушай, не надо таких жертв.
— Ну, я… У меня в шесть заканчивается сегодня смена.
— Ну и отлично. К девяти я у тебя. Идет? Адрес не изменился?
Она заливается смехом.
— А у меня будет для тебя сюприз.
— Дааа…
— Да. Разговор. Очень важный.
— Даааа, — словно клоуничаю я и вижу вернувшегося Кривошапку. —
— Очень важный.
— Да? — говорю я.
— Что обычно делают влюбленные?
— Ну, мне неудобно, — наигранно хихикаю я.
— Да, — гордо говорит она, все еще видимо считая тот наш единственный раз по своему значению равен тысяче. — Но это лишь часть, правда?
— Конечно, — соглашаюсь я.
— Это часть их совместной жизни. Жизни вдвоем, жизни навсегда. Так что разговор у нас будет очень важный.
Меня чуть не прихлопывают автоматические двери, через которые я мгновением ранее пропускаю впереди себя Кривошапку.
Она сумасшедшая, осеняет меня. И сегодня она собирается предложить мне руку и сердце. Мне хочется, разбив «Йоту» об асфальт, спросить кого-то там, наверху, испепеляющего этим летом Москву, что он от меня хочет, насылая на меня все это дерьмо. Что, черт возьми, ему от меня надо?
Потом одумываюсь и в голову приходят более привычные мысли. Например, о том, что неплохо бы по дороге пристрелить Кривошапку. Покончить с ним и застрелиться самому. Мостовой, как ни крути, слетит со своего места, зато ребята точно будут приходить ко мне на могилу и, может даже, водку в стакане оставлять на плите.
— Хорошо, — говорю я в трубку. — До встречи, — и, чтобы она совсем там с ума сошла, добавляю, — дорогая.
Я не знаю точно, где я буду в девять. Может, еще на освидетельствовании. Может, к тому времени мы уже закончим и с Кривошапкой заедем куда-нибудь выпить, прочистить мозги. Или я буду в метро, ехать домой. Да мало ли где застанет меня вечер?
Не буду я лишь у Марии. Я даже не позвоню ей.
Ее номер я стер еще до того, как мы оказались в служебном автобусе.
Мой ласковый и нежный бес
Анджей Вайда поставил Достоевского в «Современнике»
Можно позавидовать великому поляку белой завистью. Я, например, мечтаю издать роман в Random House. И пусть я пока не написал его, даже если это случится, и роман будет написан на безупречном английском, я на 99,99999 % уверен, что в Random House он никогда не будет издан. Даже после моей смерти.
А вот Анджею Вайде повезло. Он свою мечту осуществил, и судя по тому, с каким энтузиазмом он отзывается о предоставленной ему возможности, и по тому, что с момента возникновения замысла миновало, пожалуй, несколько эпох — от еще не дряхлого Брежнева до зрелого Путина (а впервые возможность постановки обсуждалась аж в в начале семидесятых), — «Бесы» на русской сцене были для него если не идефиксом, то по крайней мере многолетним творческим зудом.
Сегодня имя Вайды на афише московского театра воспринимается уже далеко не как божий дар, скорее — как необязательный оммаж вышедшему из моды властителю дум. А тут еще эта история со скорострельностью постановки.
То ли потакая нетерпению
Разговоров вокруг спектакля чересчур, кстати, много, сам же спектакль ожидаемо отошел на задний план. Ничего странного в этом нет. В конце концов не каждый год Анджей Вайда ставит спектакли на русском языке и на русской сцене, поэтому критики, эти тощие, вечно голодные хищники теперь обильно исходят слюной. Что ж, их любимое занятие в очередной раз лишило критиков возможности успешно справиться со их непосредственной задачей. Понять зрелище, а не внимать слухам.
Постановка Вайды была обречена. Как минимум, на сравнение с легендарным ленинградским спектаклем Льва Додина, при том, что даже третьекурснику Щукинского училище понятно, что сопоставлять спектакли, пусть и по одной пьесе, хронометражем в 8 и 3 часа — не совсем комильфо. Впрочем, и это стало поводом для упреков. Как можно уложить великий и огромный роман Достоевского в три часа? Халтура? Мистика? Или впрямь, как выразились бы большинство моих коллег, достоевщина?
А между тем, непонятно, почему тексты Достоевского принятно считать тяжеловесными для постановки? Как, впрочем, и его тексты? Причем высказывают это суждение, как правило, те же люди, которые, вслед за Набоковым, называют ФМ журналистом, и утверждают, что писал он бульварные романы, не без резона напоминая, что сюжет «Преступления и наказания» списан с криминальной хроники.
Позволю себе немного побыть литературным критиком. Лично мне романы Достоевского никогда не казались тяжелыми — я не имею в виду трагичную мрачность сюжета. «Бульварность» же Достоевского я склонен приписывать величию русской литературы XIX века, в огранке которой даже криминальный сюжет из газетного «подвала» становился непревзойденным бриллиантом.
Достоевский чрезвычайно мелодраматичен, иногда даже слезлив до невозможности. Но при этом — быстр в плане техники чтения, что, впрочем, неудивительно. Ведь философия Достоевского рождается из обыденных ситуаций и из до пошлости банальных отношений.
Вайда прочел роман Достоевского именно так — быстро и взахлеб, и мне, честно говоря, не интересны возможные замечания на счет того, что спектакль, мол, поставлен по сценической версии Альбера Камю. Имеющие глаза, да увидел, что имя Камю на афише — скорее дань предыдущим версиям спектакля Вайды. Имеющий уши — услышал, как же на самом деле важен для режиссера оригинальный текст.
Не склонен я к иронии и по поводу опубликованного в програмке обращения режиссера — этого необязательного и даже неуместно на первый взгляд вступительного слова к спектаклю. Выглядит это как обреченная на провал попытка превентивноного оправдания не менее обреченного на провал спектакля. Вы, мол, уважаемые россияне, конечно, все равно не поймете глубины замысла, вот и приходится разжевывать и класть в рты ваших недалеких голов. И впаривает пан Вайда про красоту великого русского слова, про непревзойденность авторского текста и так далее и тому подобную, извините за нетеатральный термин, лабуду.