Увидеть больше
Шрифт:
В доме им нечего было делать, большая часть дня проходила под небом, среди зеленых гор, в тени раскидистой шелковицы. Камера запечатлевала панораму, провода электропередач танцуют между опорами, спускаясь по склону, и дальше вниз, к синеве моря, над морем райский сад, из которого еще не изгнана пара влюбленных. Давно не беленая штукатурка непорочно сияет на солнце, тень шелковицы отдыхает на ней, слегка обмахивая ветвями. На траве чернеют упавшие ягоды, на одну, раздавленную, садится пировать пчела, интересно, в какой мед может преобразиться сок этой ягоды. Муравей пытается утащить веточку, она цепляется за траву, трудяга долго не оставляет усилий, поворачивает поудобней, наконец уползает, бросив.
Берег внизу не был приспособлен для купанья, маленький пятачок гальки среди камней. Плавали нагишом, и дома не до конца одевались. Стая дельфинов появлялась неподалеку, резвилась, то и дело один, другой выпрыгивали по высокой дуге над водой. Оба подплывали к ним совсем близко, сами чувствуя себя дельфинами, кружили друг вокруг друга, подныривали. В раковине, приложенной к уху, слышались голоса необъятной, нездешней жизни, нынешней и прошлой, наверно, вслушавшись, можно было узнать,
От жаркого полуденного солнца они укрывались в устоявшейся темной прохладе жилья, единственная кровать была узка для двоих, да и металлические колючие пружины нечем было смягчить, они лежали, постелив на полу одеяла. Она приподнималась на локте, смотрела на его лицо, на розовый шрам над бровью. Кудри темнели на подушке, брови-крылья, темный рот окаймлен усами, русой неухоженной бородкой, пора уже было ее подстричь. О чем бы он только что ни думал, она знала, о чем он будет думать сейчас, когда этих пересохших губ коснутся ее губы, увлажняя, увлажняясь, и пальцы лягут на грудь, скользнут медленно к животу. Потом они лежали, расслабившись, освежившись глотком вина, бутылка стояла тут же, на полу, на расстоянии протянутой руки. Счастье было, свернувшись бездумно калачиком или эмбрионом внутри его большого обнимающего тела, слушать, как он философствует, обаятельный, прекрасный болтун. Он был младше ее на шесть лет. Если бы ты знала, какие картины возникают сейчас за этим лбом, говорил он. Что превращает бесформенную повседневность в осмысленный сюжет? Взгляд. Реальность сама по себе не осмысленна, смысл создается кем-то, кто видит. Глаз становится взглядом.
Она слушала, не слишком вникая в смысл, преображая его по-своему. Снимать себя она больше не разрешала — хватало первых случайных кадров; по какому-то суеверию не хотелось, чтобы эти невыразимые трепещущие мгновения превращались в затверделое вещество пленки, и смотреть не хотелось, казалось, в изображении омертвеет, исчезнет главное. Но время от времени, когда она была одна и когда вместе с ним, здесь, в тенистой прохладе жилья или под открытым небом — возобновлялось это необъяснимое, странное чувство, будто на них кто-то смотрел неизвестно откуда, с высот или был рядом, будто все это, пылинки в луче, пробившемся сквозь щель самодельной бумажной шторы, они оба, обнаженные, на полу, застеленном одеялом, эти ее слова, его дыхание, лицо, этот вот лоб, этот темнеющий на нем прочерк подсохшей царапины… все кем-то сейчас запечатлевается, снимается или записывается где-то там, но об этом не надо знать, даже думать.
Только продлить, продлить это безразмерное, остановившееся время. Ничего подобного с ней до сих пор не было, даже шевелить воспоминания не хотелось. Впервые ей было дано испытать то, чего она была лишена и в сиротском детдомовском детстве, и в годы студенческой нужды, когда надо было лишь пробиваться к осуществлению, и в обеспеченном, солидном, хотя и не оформленном браке — она могла ощутить беззаботность, когда можно было не думать о завтрашнем дне, часов у обоих не было.
И лишь на мгновение подступало, посасывая неясно под сердцем, сознание, что бесконечно это продолжаться не может, но ведь то же самое можно сказать вообще о жизни. Таяли деньги, кончались привезенные однажды запасы, чтобы возобновить их хоть напоследок, надо было все-таки съездить в город.
Невозможно было объяснить, отчего возникла тревога, похожая на предчувствие, когда она утром провожала его к дороге. Не следовало разрываться, отпускать его одного, надо было поехать с ним в город вместе, но сдерживала мысль о возможности встретиться там с людьми из прошлой отодвинутой жизни. Как будто вдруг испугалась, что этот день для обоих окажется последним. Стемнело, а Руслан все не возвращался, хотя обещал не задерживаться. Она сидела на раскладном стульчике так, чтобы видеть одновременно дорогу вверху и внизу море. Взошла полная луна, одна за другой стали проявляться звезды. Первой засветилась над морем Венера. Когда стали по очереди возникать звезды Медведицы, сначала крайняя на ручке, потом слева на ковше, и вот уже все, она поняла, что он задержался на ночь. Прошла в дом, зажигать свечу не хотелось, лунный свет проникал в окно. Подняла с пола его рубашку, на ходу задетую ногой, ее надо было давно постирать, не успела. Легла на одеяло, уткнулась в рубашку лицом, дышала запахом родного пота и плакала от счастья и ревности. Конечно, сейчас к нему уже там липнут длинноногие, юные, как же могут не липнуть, не могли не встретиться на его пути и, конечно, не могли устоять перед этой белозубой улыбкой, перед этим запахом, который был ей оставлен на память. Бывает ли мучительным счастье? Прежде она такого не знала. Прежде она вообще ничего не знала.
Руслан возвратился из города за полночь. Почти всю дорогу ему пришлось идти пешком, под луной, погоняя перед собой свою удлиненную тень, лишь последние километра три его подвез мотоциклист, как оказалось, нетрезвый, без шлема. Опасно оборачиваясь, он время от времени что-то возбужденно выкрикивал, требуя от седока подтверждения, языка Руслан не понимал, но соглашался, угадывая интонацию, лишь бы тот смотрел на дорогу. Дважды почудилось слово «мобилизация», звучало оно недостоверно — так могут казаться осмысленными случайные совпадения чужих звуков, он переспрашивать не стал, чтобы лишний раз не рисковать, да и не было времени,
За дни, что он не был в городе, там что-то успело произойти. Ни в одном магазине не оказалось хлеба, даже муки, все казались встревоженными, настороженными, неразговорчивая продавщица на вопрос ответила хмуро: ты что, с луны свалился? Сам он расспрашивать не был настроен, спешил, помня обещание вернуться не поздно, направился на рынок. И у самого входа задержался возле старьевщика — не мог не задержаться, такой фактурный, как у нас в кино говорят, персонаж, давай покажу. Сумка с камерой оставалась лежать рядом, пришлось убрать голову с его плеча, освободить ему руку. На мелком кадре не рассмотреть было подробностей, гречишных пятен на коже рук, но вот выпяченная нижняя губа, за ушами седые космы, а вот его товар, пояснял Руслан, шурум-бурум исчезнувшей жизни разложен на одеяльной подстилке, крупно: дверные ручки, старые выключатели, мотки проволоки, вышедшие из употребления детали, полупроводниковые платы к давно не существовавшим приборам. Некоторые названия пришлось спрашивать, Руслан никогда не видел, например, вот этот предмет, оказавшийся ежиком для примуса, про другие старик сам не знал, что это такое. Кому надо, узнают, есть такой анекдот про очередь, слышали? Стоит очередь, а за чем, никто не знает. Какие-то, говорят, фигли-мигли, непонятно что, но раз другие стоят. Не успели дойти до прилавка, в очереди говорят: фигли кончились. Какие фигли? Теперь уже не имеет значения. Но мигли, говорят, остались, можно стоять дальше. Вот у меня такая коммерция, покупать не покупают, пусть хоть видят, что я торгую, да? Нищенствовать в этих местах не было принято, традиция не позволяла, Руслан это уже раньше понял. Местные цыганки, и те не промышляли обычным обманным ремеслом, здесь их гадания не имели силы, вот они, стоят тут же поодаль, приторговывают изделиями местной табачной фабрики, дешевыми, могли бы снабдить пол-Европы, если бы там кто соблазнился, местные покупают отчасти из патриотической необходимости, других просто нет. Но к сигаретам любого не допустят, словоохотливо объяснил Руслану старик, тут во всем своя конкуренция.
Брать деньги просто так он тоже не захотел, но что у него можно было купить? Разве что эту старую пластинку — Руслану смутно вспомнилось, будто среди реквизита в кладовке есть древний патефон, надо будет поискать. А потом еще старьевщик обратил его внимание на эти часы. Но когда Руслан достал из кошелька пятисотенную бумажку — единственную, что у него оставалась, тот снова развеселился. Знаете, как один скупой сказал нищему: рад бы подать, но нет при себе мелких денег, только большие купюры. Так нищий сразу предложил ему дать сдачи или разменять любую. Нет, мне до такой коммерции надо еще дожить. Сколько вы знаете анекдотов, удивился Руслан. Старик оживился: о, раньше, наверно, знал больше, я много чего знал, все забыл, прежнюю память совсем отшибло, вы себе не представляете, какие бывают болезни, вообще ничего не мог вспомнить, даже как меня зовут, кто я, откуда, пришлось наполнять память заново, и то как дырявая посудина, одно появляется, другое пропадает. Держатся, как ни смешно, анекдоты, вдруг выскакивают сами собой, неизвестно откуда, где хранятся, надо бы врачам рассказать этот случай, может, им было бы интересно. Только он к врачам сам не хочет, не совсем идиот, у них он уже побывал, хватит. Против чего бы он не возражал, так если бы молодой человек расплатился с ним не деньгами, а едой, купил бы ему тут же на рынке хлеба, там и бумажку разменяют.
Кроме лаваша, сыра и помидоров, Руслан купил три бутылки вина, да, было три. Ему показалось, что старик на них покосился, предложил ему налить. Тот замахал в испуге руками: что вы, мне это нельзя, но чувствовалось, что колеблется. С некоторых пор, объяснил, уступая все-таки слабости, это ему нужно было для храбрости, он боялся возвращаться домой, там его теперь мог поджидать один опасный человек, такой, знаете, горбун, в кепке.
— Горбун? — переспросила, невольно вздрогнув, Анита.
Да, не заметил ее реакции Руслан, старьевщик тогда же про него и рассказал. Руслан помог ему убрать шурум-бурум в старый рюкзак, погрузить на тележку, сделанную из детской коляски, одеяло они сворачивать не стали, пристроились тут же неподалеку, расстелили на сухой, в меру замусоренной траве. Вино окончательно развязало старику язык. До последнего времени он приторговывал здесь, на рынке, среди прочего старой бумагой для обертки, пока этот горбун (вроде бы он местный краевед или как их тут называют) не обнаружил в этих бумагах что-то для себя ценное, велел ничего больше не продавать, все сначала показывать ему. Допытывался с пристрастием, где он эти бумаги нашел, пробовал вначале припугнуть, показал штамп в уголке некоторых листов: «Для служебного пользования», на одном было даже «Совершенно секретно». Ты что, не посмотрел, какие это бумаги? За разглашение могут посадить. Потом сообразил, что разглашением такому инвалиду грозить смешно, только отпугнешь, переменил тон. Тут, имей в виду, может быть что-то и про тебя. Это были бумаги института, где среди прочего занимались такими вот пациентами. Искали, говорят, способ вывести породу счастливых идиотов, скалился он, развеселившись, перекачивали память из головы в голову. Теперь этот горбун то и дело наведывается, требует искать новые, обещает платить больше, чем могут дать за обертку на рынке. Хорошо, что хватило ума не показать сразу все, не совсем был идиот. Сумел сообразить, что сначала надо самому посмотреть, может, и вправду удастся найти что-то про себя. Этот горбун все отобрал бы. Только не говорите ему, что я вам рассказал, внезапно спохватился старик, совсем захмелел, растекся.