Увидеть больше
Шрифт:
Илья про клей слышал и раньше, однажды, уже очень давно, ему даже предлагали, он был в возрасте этого мальчика. Почему-то не захотел, как не хотел никогда пить даже вино, не говоря о наркотиках. Не то чтобы боялся — нет, ему просто это было незачем. Но клей — это вроде был еще не наркотик. Вдохнул, ничего особенного не почувствовал, подышал еще. Клей так и не произвел на него впечатления, но стало просто хорошо, куда-то ушла тревога.
Возникало чувство какой-то не испытанной прежде дружеской общности, обещание настоящей жизни. Без электричества здесь обходились, воду приносили с вокзала в прозрачных пятилитровых бутылках, зато курить можно было от души. Сладкий дым растекался в воздухе, растекались сладкие мысли о том, что он уже никогда не вернется домой, к родителям, сладким было чувство вины перед ними, нежность и жалость, кружилась голова от сознания, что прежняя жизнь теперь невозможна, он теперь останется здесь, никуда не уезжая, будет зарабатывать для новых друзей, выигрывать, его тут защитят, укроют. Зачем-то потянуло проверить на ремне кошелек, не нащупал. Почему-то не огорчился, наоборот, стало смешно. Фигуры и тени множились в сумрачном пространстве, плавали вместе с веществом ватного дыма, дранку под осыпавшейся штукатуркой можно было передвигать шевелением пальца. В кучах у стен проявились
Он очнулся от прикосновения к лицу. Открыл глаза, увидел прямо перед собой громадную серую морду, усики на остром носу шевелились. В то же мгновение он понял, что его обнюхивает крыса. Дернулся, вскрикнул, когда открыл глаза снова, она исчезла. Потом Илья пытался убедить себя, что это было не на самом деле, приснилось — первый из повторяющихся снов. Непонятное пробуждение, похмелье без отрезвления, тоскливая головная боль, поиск отхожего места внезапно перерос в попытку панического побега. Двор оказался огорожен надежней, чем внутренность здания, его стащили за ногу с ограды, когда он уже почти через нее перелез, отвратительно было оказаться добычей малорослых, с каждым из которых мог бы легко справиться, скверный привкус был не во рту — в душе. Я е…у Али-Бабу, сказал мерзкий прыщеватый подросток и как-то отвратительно ткнул ему твердыми пальцами в низ живота. Ну зачем, так не надо, укорил лысый гном, но от повторного тычка не защитил.
Все дальнейшее совершалось еще в тумане, сквозь головную боль, вспоминалось потом недостоверно. Подневольное, под охраной грязноватой стаи, возвращение в игровой зал, а там издевательство жульнического устройства, невозможность объяснить, что ему перестало везти не из-за ошибки, не из-за просчета, не из-за умысла — если автоматы подкручивают, не помогут никакие расчеты. Валет, наконец, остановил его: так ты все просадишь, но азарт пожирал его, не Илью, требовал продолжения, делал опасным. Сумка и куртка оставались где-то в особняке, денег было не вернуть, но если бы хоть отпустили, ошеломленного, униженного своей неспособностью вырваться в самостоятельную жизнь. Милиционер показался поодаль, среди вокзального многолюдья, надо было найти способ незаметно приблизиться к нему, чтоб хотя бы услышал крик о помощи, но с ним уже беседовал Валет, как со знакомым. Илье показалось, что милиционер даже скользнул по нему взглядом… нет, отвернулся, прошел в сторону, как медленное безразличное судно, хуже, чем эта стая. Женский голос, окликнувший его по имени и еще раз, с фамилией, прозвучал, словно в обмороке наяву, из потусторонних спасительных сфер.
Казалось, за эти сутки на вокзале, в пещерном мраке полуразрушенного особняка, среди мусора и отбросов, среди подростков, выброшенных сюда, как мусор, на потребу скользкого гнома с бесцветными бородавками на подбородке, в ядовитом головокружительном опьянении он сразу повзрослел, понял и почувствовал в жизни больше, чем мог себе прежде представить — потому что представлять боялся. Страхи игрового воображения показались такими детскими, безобидными. Он должен был вернуться туда, где его не мог не поджидать человек, называвший себя наставником, никуда он не делся, от него было не укрыться, разве только на время, знать обычный почтовый адрес было не обязательно, расстояние не имело значения. Надо было только покончить с сомнениями, мучительной неопределенностью, понять наконец, чего же ты все-таки хочешь, и тогда принять игру по-взрослому, без сантиментов, не уходя от неизбежной жестокости — жизнь есть жизнь. Дядя подсказал возможность решения. Он вынуждал преследователя гнаться за собой, пробираясь через мусорные, провонявшие мочой катакомбы, где в мерцающем свете огарков белела нежная раздвоенная фасолина, подбрасывал на его пути шприцы с остатками жидкости, обещающей сладкие глюки — и чувствовал, что ходы преследователя становятся все неуверенней, расплывчатей, сбивчивей. Он добивал его трезвым вокзальным знанием, нечувствительным, жестким. Под конец ему особенно удалась крыса, ее насмешливо сморщенный оскал, большего не понадобилось. Ушел, так, что не отыскать, окончательно, не оставив возможности, наставник это признал.
Знать бы тогда, что он ничего еще не понял по-настоящему. Занятия в студии прекратились, от знакомого по телефону услышал, что у наставника, говорят, что-то с наркотиками, завис, подробности дошли потом, потрясли. Подлинное понимание открылось, лишь когда он опять поселился у дяди. Сразу пришлось спросить, что случилось с компьютером, и Борис пересказал ему прощальное послание Тимоти. Он пересказывал, до мелочей вспоминая подробности, сам впервые понимая вместе с племянником то, о чем когда-то лишь неясно догадывался. Послание завершенной игры, объяснение в запретной любви, поражение, невозможность, конец, не судороги милых существ, вывалившихся в реальность через треснувшее стекло, — настоящий, который надо было еще приблизить, каждой дозой не оттягивая его — делая лишь неизбежней, чтобы на вершине все-таки найти выход, освободиться, броситься в желанную глубокую пустоту без стекла.
Илья слушал, глядя куда-то вниз и в сторону, как будто боялся встретиться взглядом — с кем? с незрячим? но когда это случайно произошло, ему показалась, что дядя его видит, все время смотрит. Как можно было до сих пор всего этого не понимать — и что можно было поделать с природной несовместимостью, с сознанием вины и с чувством утраты, с невозможностью и неизбежностью, неизбежностью?
Телефонный звонок, вздрагиваешь от затаенного ожидания: не она ли? Подошел, как всегда, племянник, аппарат обосновался в его комнате, родители обычно говорили с ним. Борис ничьих звонков не ждал, ни с кем говорить не хотел. Недостоверный Центр перестал для него существовать, перестали существовать друг для друга, взаимно. Маме было сказано, что он задерживается в
— С кем, с кем? — переспрашивал за стеной племянник, прикрывал горстью губы у трубки, сдержанный полушепот звучал громче голоса. Отчитывался, что ли, перед матерью, почему так секретно? — Ты еще не знаешь?.. Я не могу отсюда говорить…
Нет, не с матерью, не с отцом. В воздухе на миг будто повеяло знакомой озоновой свежестью, голос из трубки проявился помимо слов, через закрытую дверь, как музыка, слепота обостряет слух.
— Хорошо, сейчас сам приеду, — сказал племянник.
Почудилось, воображение подыграло. Воче ди донна о д’анджело. Ария где-то в воздухе. Стук в дверь, повторно, она приоткрылась, высвобождая голос.
— Эй, Боря… Боб… мне надо ненадолго, жди. — Голос звучал непонятным веселым возбуждением, с чего бы это? — К телефону можешь не подходить, я оставил автоответчик. Хай!
Кудлатая голова, сияющие глаза, Борис сейчас, право же, видел его, до конца не обернувшись, не успел даже спросить, кто это сейчас звонил. Мать звонила сюда Илье постоянно. Приезжая к нему с Ефимом, она заводила разговор как будто ни о чем, об извержении вулкана, о погодных аномалиях, за всем этим ощущался косвенный, но прямо не высказанный интерес. Врачей он попросил некоторое время больше не приглашать, ехать в клинику даже на обследования пока отказывался, она убедила Ефима не настаивать.
Щелкнул в замке ключ. Борис вместе с креслом повернулся к письменному столу, ощутил под ладонью в раскрытой папке листы незавершенной работы, пальцы на ощупь опознавали знакомые наизусть строки. «Безотчетное понимание, приближение к полноте, о которой лишь догадываешься, без уверенности, но ведь она есть, должна быть, иначе невыносимо…» Перед лицом на стене — протянуть руку — книжные полки. На средней за стеклом фотография мамы с двумя сыновьями, старший стрижен наголо, в школьной форме с широким ремнем, большой пряжкой, как у былых гимназистов, младший еще в светлых кудряшках, глаза выпучены, рот приоткрыт, у мамы густые волосы уложены по-молодому, чуть вбок. Фотография отца рядом переснята с афиши, единственная, по которой можно было о нем судить. Большой, иронично изогнутый в уголке рот, грустные, затененные гримом глаза… подбородок как будто вдруг оброс седой щетиной… привиделось, набежало воспоминание о другом лице, попробовало соединиться. Если представить такую щетину, в самом деле может померещиться сходство с этим стариком. Упустил возможность вовремя расспросить. Может, еще вернется. Столько осталось непроясненного, не выявленного, не воссозданного. Так до сих пор и не знаю, кем отец был до войны. Эстрадный гипнотизер, чудодей-целитель, исследователь каббалы? А может, то и другое, в разное время или одновременно? Надо бы поискать, как другие, документы, свидетельства, есть же где-то архивы. Ты даже не пробуешь. Да, я это уже говорил себе. Но как, где искать, на чье имя? Пока просто не представляю, у меня нет опыта документальных поисков. Ведь даже фамилию, которую отец нам оставил, нельзя, видимо, считать достоверной, до меня уже начало доходить, что у него когда-то могла быть другая, обстоятельства вынудили сменить, потом не стал восстанавливать. И нетрудно понять почему: ее мог узнать кто-то, более сведущий в этих делах, чем я, с другими возможностями, опасно по тем временам, стали бы копаться. Что, похоже, и случилось. Он и маме не захотел договаривать чего-то. Она, допустим, сама не очень хотела знать про его жизнь до встречи с ней, ревнивая психология не нуждается в фактах, женщину можно понять. Ее семейные архивы тоже ведь все сгорели, вместе с местечком, в разбомбленном вагоне по пути в эвакуацию, погибли вместе с родственниками, восстанавливать, доискиваться не хватило сил, да, кажется, и не пробовала. Судьба многих в наше время и в нашей стране. В свое-то прошлое мне, может, дальше родителей не углубиться. Да и какие свидетельства, документы позволят выстроить полный, последовательный сюжет скрытой от взгляда жизни? Приходится домысливать, причины объяснять следствиями. Мама показалась отцу похожей на женщину, в которую он был когда-то влюблен. Ее волосы… Тот, кого она предпочла, обаятельный весельчак, безвестный остроумец забытой эстрады, от таких в лучшем случае остаются черно-белые кадры на исцарапанной пленке. И этот их бедный ребенок… их ли? тут вообще почти все закрыто мраком. Гетто… непонятная болезнь… приход в логово элегантного вивисектора, монстра… попытка излечить уже не подростка, юношу… тут почти сплошь пустоты. Как все удалось? Можно только довообразить, какие особые способности позволили отцу уйти вместе с ним, как переходили не границу, наверно, уже линию фронта, через леса, боясь встреч с людьми… так явственно возник однажды на языке пресный привкус картошки, испеченной в золе, накопанной где-то в попутном огороде. Пристроил, видимо, потом юношу у того, найденного отца? Сам обзавелся новыми документами, попробовал хоть на время осуществить обычное счастье? А этот юноша, ставший, как можно понять, Цыпиным, потом начал выступать и с моим отцом? Дальше, казалось бы, можно представить определенней. Так ведь нет, встречаешь реального, казалось бы, человека, видишь его перед собой — а воображение не срабатывает, растекается. Мама говорила, даже голос отца ей послышался, и он сам показался неотличимо похож. Допустим, с ее головой, с ее памятью не все в порядке. Но ведь и мне в его лице стало мерещиться вдруг сходство. Как, что, каким образом могло ему перейти от отца? Пытаешься вообразить, возникает, право же, сомнительный институт, провода или трубки сосут что-то из мозга, он ведь бормотал про что-то такое…
Ну, насчет этих проводов и трубок в самом деле что-то сомнительное, подтвердил снисходительный голос. Передача памяти из мозга в мозг, техника из старых фантастических фильмов, примитивные представления. Или чье-то жульничество. Лучше без этого. Но, может, тебе вообще не обязательно все прояснять до конца.
Что значит не обязательно? — Борис не сразу понял, словно не очнувшись еще от задумчивости.
Да, может, просто лучше не стоит, ответил тот же знакомый голос. Есть многое, чего мы до конца объяснить не можем, этим жизнь бывает прекрасна. Она так недаром устроена. Нельзя, чтобы совсем не оставалось тайны, чуда, загадки. Понятое до конца, без остатка оказывается, считай, умерщвленным. Как рыба, вытащенная из воды. Только что переливалась всеми цветами, влажная, еще живая — а в руках у тебя вдруг тускнеет. Годится только на уху. Может, лучше так и оставить кое-что до конца не решенным. Вокруг неясности может возникать сколько угодно версий, догадок.