В доме своем в пустыне
Шрифт:
— Вот она я, мой любимый.
— Я тебя вижу, — сказал я.
— Ты часто думаешь обо мне?
— Ложась и вставая [87] , — сказал я.
— И это все?
— Ложась и вставая, любимая моя, когда я ложусь, а ты встаешь, и когда я встаю, а он ложится, и когда он ложится и ты ложишься, — уточнил я в деталях.
Все ниже, ниже скатывалась вода к вершине водопада, падала в пропасть, грохотала в узком ущелье, успокаивалась, расширяясь, и оттуда, на сходящем на нет уклоне, постепенно умеряя пыл, в усталой обессиленности победителей — вниз, к топкому покою Соленого моря. Можно было бы написать здесь: «к
87
Ложась и вставая — обыгрывание талмудического указания, которое предписывает учить Тору, «когда ты ложишься и когда ты встаешь».
— Когда его обрезали, ему оставили там слишком много кожи, — шептали друг другу пять голов Большой Женщины.
— Это похоже на галстучек, — хихикнула голова Черной Тети.
А голова Рыжей Тети добавила:
— Такие вещи случаются только по одной причине. Потому что они не подпускают женщин подойти и проверить, как сделано обрезание. Как будто речь идет о чисто мужском деле. На самом деле все дела на свете женские, — сказала она, словно повторяя некий лозунг. — И уж «это», конечно, тоже.
И голова Черной Тети снова засмеялась:
— Уж «это» дело нас точно касается куда больше, чем их.
— Говори, пожалуйста, за себя, — сказала Мать. — Отнюдь не все так много думают об «этом», как ты.
— Я бы послала его исправить «это», — с важностью сказала сестра. — «Это» может помешать ему в постели.
Сегодня она пятидесятилетняя холостячка с белоснежной головой, а тогда была светлоголовой девочкой, которая немедленно усвоила все манеры своей Бабушки, своих Теток и своей Матери и участвовала во всех их церемониях с набожной педантичностью молодой жрицы: смотрит на меня, и касается меня, как они, и морщит обеспокоенный лоб, как они, и во время тех купаний склоняется надо мной, как они, проверяя, не покраснела ли кожа в нежных местах, и цокает языком, как они. Однажды я даже услышал, как она цитирует Бабушку двум девочкам-близняшкам из третьего блока: «Памушку нужно мыть хорошенько-хорошенько, не то она у вас закиснет». Когда наш Отец был жив, мы с ней были мальчик и девочка двух родителей. Но Отец погиб, и Дядя Эдуард погиб, и Дядя Элиэзер погиб, и две Тети перешли к нам, жить с Матерью и Бабушкой, и ты, паршивка этакая, которая могла остаться со мной, и мы были бы двумя детьми четырех матерей, предпочла присоединиться к ним, чтобы вы стали пятью матерями одного сына.
— Чем меньше его будут трогать, пока он маленький, тем лучше ему будет, когда он вырастет, — сказала Мать.
— О котором из них двоих ты говоришь? — И все засмеялись.
— Эта штука похожа на то, что болтается у индюка на шее, — сказала Рыжая Тетя.
— С каких это пор ты разбираешься в таких вещах?
— А что, вы думаете, что в Пардес-Хане не было индюков?
Черная Тетя и моя сестра захохотали и стали хлопать себя по ляжкам, Бабушка не сдержалась и хихикнула, а Мать вдруг взвизгнула и начала корчиться от смеха.
— Единственный, у кого ты могла это видеть, был Наш Эдуард, а ему вообще не делали обрезания! — насмешливо фыркнула Черная Тетя.
— Закрой рот! — крикнула Рыжая Тетя. — Ему таки да делали! Его родители знали, что мы встретимся, еще когда он был младенцем. Они это сделали для меня. В мою честь!
Она опять покидает комнату в слезах, с выпрямленной, ломкой спиной, с трясущимися плечами, обиженной
И вот уже мне предлагаются на выбор руки — две, или три, или десять, или пять, — и пряди ласковых волос Матери, и шалфейный запах Черной Тети, и голубизна платья и взгляда Рыжей Тети, которая уже вырвала, и поела, и снова вырвала, и успокоилась, и вернулась, и вот она тоже трогает, и улыбается, и вытирает слезы, и произносит вместе с ними: «Красавец!», и «Наш мальчик!», и «Он еще будет разбивать сердца!».
В конце концов я все-таки пошел и сказал Аврааму, что Бабушка просит его прийти и убрать камень из нашего двора.
Авраам был вне себя от радости: «Уже иду, Рафаэль, уже иду, только сполосну лицо и только переоденусь!»
Я думал, что он зайдет для этого в свой маленький дом и я смогу улучить минутку, когда дверь будет открыта, чтобы заглянуть вовнутрь. Но Авраам снял пару чистых брюк хаки, что висели на ветках харува, и сильно встряхнул их, разглаживая, а голову сполоснул прямо из крана во дворе.
Вода вычернила его волосы, смыв с них беловатый грим каменной пыли. Лицо его, изможденное от печали, потрескавшееся и потемневшее от солнца, вдруг ожило и засветилось. Он повесил ведро с инструментами на плечо, и мы двинулись в путь. Я шел медленно-медленно, сдерживая свои рвущиеся колени, чтобы приспособиться к шагам его волочащихся ног.
Бабушка встретила его холодно, как будто делала одолжение, хотя это она нуждалась в нем, а не он в ней. Она провела Авраама через квартиру на заднюю веранду — он шел, жадно рыща глазами по комнатам, — спустилась с ним во двор и показала камень. Авраам посмотрел, потом легко, словно проверяя, постучал по нему своей матракой, и улыбнулся довольной улыбкой.
— Здоров, как бык, — сказал он. — Послушай, послушай, Рафаэль, как он звенит — совсем как колокол. Мы сможем сделать из него что-то красивое.
— Вытащи его, забери к себе, а там делай с ним, что захочешь, — сказала Бабушка. — Мне главное, чтобы его духу здесь не было.
— Пойди ко мне во двор, — сказал Авраам, — разбери мою «люльку», сложи доски и джут на тачку и привези все сюда, да, Рафаэль? И захвати там несколько гвоздей и канистру с водой, а заодно привези мою доску, чтобы сидеть, и подушку тоже привези.
Он вбил шесты по обе стороны камня, прибил гвоздями поперечины и натянул на них джутовое полотнище. Канистру с водой он поставил в тени веранды, чтобы она запотела и охладилась, а сам уселся на свою доску, подложив под себя подушку, и принялся за работу.
— Что ты там стучишь, Авраам? — сказал Бабушка. — Выковыряй его этим своим ломиком, и все. Он нам здесь не нужен, этот камень. Вытащи его совсем, как зуб со рта.
Но дядя Авраам стучал себе, не обращая внимания на ее слова, а поскольку она продолжала ворчать, он поднялся, натянул джутовое полотнище по обе стороны навеса, чтобы мы с ним и с камнем были укрыты от глаз Большой Женщины и могли без помех продолжать нашу работу — работу мужчин.
Авраам стучал и поливал, стучал и поливал, и слаженные звуки его матраки и шукии, не знавшие ни композитора, ни нот, ни дирижерской палочки, казались мне волшебными и влекущими. Но прошло несколько часов, и в них стало слышаться нетерпение и даже раздражение, потому что Рыжая Тетя все не появлялась. Так мы работали под маленьким джутовым навесом, пока не село солнце, и тогда Авраам собрал инструменты обратно в ведро, выполз наружу, расправил кости и попросил меня приготовить ему чашку чая.