В донесениях не сообщалось...
Шрифт:
А прибыл капитан. Как же его фамилия? Вспомнил! Страхов! Страхов его фамилия! Сволочь такая! Гад! Пришел он в роту. А меня оставили при нем старшим офицером. И что он, этот капитан Страхов, делает! Меняем мы 14-ю дивизию. Ночью меняем. Он мне: «Прокофьев, иди на НП. Возьми с собой разведчиков и иди. А я что-то приболел». Я и пошел. Подчиняюсь. Хотя впереди, на НП командира стрелковой роты, которую мы поддерживаем огнем, должен находиться командир минометчиков. Чтобы во время боя корректировать огонь. Прихожу. Их там от роты всего человек пятьдесят осталось. Ротный мне: «Утром не высовывайся. Снайпер так и стережет. Вон сколько наших навалял».
Командир пехотной роты сидел в небольшом котловане. Когда строили дорогу, там, видимо,
Минометы мои позади. Семь расчетов. В то время нам уже дали 120-миллиметровые минометы.
Утром к нам приходит командир полка. С ним начальник артиллерии капитан Рыжаков и еще какие-то офицеры. Комполка издали кричит: «Что, глаза и уши? Проспали? Немец-то ушел! А вы ему даже пятки не подмазали!»
Я себе думаю: проспать-то мы проспали, но далеко он не уйдет. Так и получилось. Погнались мы за отходящим противником, и вскоре передовой батальон завязал бой. А нам, минометчикам, надо пехоту поддерживать! Капитан Страхов пошел с разведчиками вперед. И тут убило командира отделения разведки Просвирнякова. Хороший был человек и разведчик. Его убило, а капитан Страхов перепугался, губы растрепал… И он тогда мне ставит такую задачу: «Прокофьев, бери, мол, свой взвод и живо выдвигайся вперед, надо поддерживать пехоту».
А дорога идет так: в сторону противника пологий спуск, и один участок весь простреливается противником. Чуть только кто появляется, сразу залп артиллерийского огня с той стороны. Пройти невозможно. Я шел вместе с командиром батальона пехоты капитаном Присяжнюком. Комбат просит: поддержи моих, проберись как-нибудь через это чертово открытое пространство! А как тут проберешься? Других-то дорог, кроме этой, нет. А если куда-то в обход, то это сутки можно проездить. А пехоту за это время всю на той стороне перебьют.
У меня во взводе три упряжки. На двух — минометы, третья — с боеприпасами. Я тогда своим ездовым и расчетам ставлю задачу: «Дистанция сто метров! Аллюр, три креста! Вперед, ребята!»
Ни один снаряд не попал в наши повозки. Проскочили опасный участок. Взрывы остались позади. Ниже немцы уже нас не видели. Продвинулись вперед еще километра на три, приняли немного вправо, установили минометы. Навели связь. Определили точку стояния. Это ж все нужно сделать грамотно, а то и по своим можно лупануть. Приготовились к бою. И вечером вдруг подъезжает дивизион «катюш», восемь машин, и становится мне «на голову». Я говорю командиру дивизиона: «Что ты делаешь? Прими немного куда-нибудь от нашей позиции». А он: «А что тебе? Мы гвардейцы. Надо тебе, ты и принимай в сторону. А эта позиция наша». Вот тебе и весь хрен! Смотрит свысока! Старший лейтенант!
Ладно, думаю. Мы хоть и не гвардейцы, а тоже из двух минометов за три минуты тонну боеприпасов на голову немцам перекидываем. За три минуты! Тонну! Представляешь?!
Стали они. Расположились. Позиция-то хорошая. Переночевали. На утро назначена артподготовка. На восемь часов. А немец-то не дурак! В половине восьмого, когда мы уже изготовились, как он дал по «катюшам»! Видимо, засек еще с вечера. Они ж сюда лезли, как слоны… У меня были отрыты окопы. Для каждого расчета. А гвардейцы-то окопов не копают, руки не пачкают. Я в ровике с ребятами своими сижу. Смотрю, гвардейцы как повалились на нас сверху! Я кричу: «Да вы, братцы, нас тут живьем задавите! Откуда столько народу?» А рядом со мной минометчик лежит, командир первого расчета, и говорит он мне: «А это, товарищ лейтенант, наши гвардейцы. Они без окопов воюют. Когда прижмет, в чужих норовят схорониться».
Они-то сами схоронились. А две их машины разбило. Мины сползли вниз. А остальные, смотрим, не отстрелявшись, начали уезжать. И раненых своих побросали. И мешки, и другое кое-какое имущество. Раненых мы перевязали, отправили в тыл. Ровно в восемь провели артподготовку. Пехота наша осмелела, смотрим, пошла вперед.
Мои ребята после этого подобрали брошенные мешки, вытряхнули из них все, что там было. Нашли несколько пузырьков одеколона. Выпили, закусили. Спасибо гвардейцам за огневую поддержку!
Пехота пошла, а мы ее поддерживали огнем. Связь-то налажена. Куда надо, туда и кидали мины. Стрелять в тот день на нашем участке пришлось нам одним. Что ж, мы и отстрелялись. Нам только мины подвози. За три минуты — тонну! Да обед не забывай вовремя доставлять. А остальное — наше дело.
За эти бои, за точную стрельбу начальник артиллерии полка приказал командиру написать на меня представление к награде орденом Отечественной войны. А капитан Страхов, тот самый сукин сын, который перед боем обосрался и вперед вместо себя меня послал, — что ты думаешь, а? — вместе с представлением пишет, что я его будто бы обложил матом. Ну, может, где-то и сказал ему что… Что он заслуживал. А что ж он хотел? В тылу отсидеться и чтобы ему никто ничего не сказал? Представление мое на орден где-то по пути в штаб дивизии застряло, а донесение пошло. Начальник артиллерии дивизии читает его и делает такую резолюцию: лейтенанта, мол, Прокофьева судить судом офицерской чести. Сук-кины они дети! Вот какой орден они мне решили вручить!
А я в полку уже два года с лишним. Почти всегда в бою. Воевал хорошо. Мои расчеты всегда стреляли неплохо. Ребята, офицеры полка, и говорят: знаем мы, мол, лейтенанта Прокофьева, не за что его судить. Судить меня не стали. А то бы пошел я прямиком в штрафную роту рядовым солдатом. Судить не стали, но награды лишили. Наградной лист в штабе дивизии порвали.
Ко мне и шпиона засылали. Приходит раз солдат с пополнения. И вдруг при мне заводит такой разговор: «Немцы воюют лучше». Я ему и говорю: «Ты тут язык прижми. Тебе-то самому кто мешает воевать лучше немцев?» — «А что я такого сказал?» — «А вот что. Мы еще не знаем, что ты за человек… И какой ты солдат, в бою увидим. А что касается нашей батареи, то мы немцев больше бьем, чем они нас». Правда, сразу же рот прикрыл. Но долго тишком все вынюхивал. Ребята потом мне, то один, то другой: про тебя, мол, лейтенант, все выпытывает. А потом солдат тот неожиданно пропал. И особняк наш меня вызывал, «два ноля», как мы его звали. Но тот ласковый такой, гад, скользкий. Что и спросит, сразу не поймешь, к чему, сволочь, клонит. Прямо не скажет: ты, Прокофьев, сукин сын такой-сякой, чтобы порядок и дисциплину держал, а то я тебя в штрафную!.. Нет, скучаю ли по дому да какое настроение у бойцов? Какое у бойцов настроение?. Немцев поскорее угондобить! Вот какое настроение, говорю ему. Посмеется, сигаретку помнет и опять: «А что из дому пишут?» Тьфу! Как будто я дурак такой, что тут же и душу свою ему выложу!
Конечно, я понимаю, человек я и на фронте был непростой. Анкета с изъянцем. Да и характер у меня такой — прямой, как добросовестно выструганная оглобля. Если что, так прямо и скажу: замудонец ты последний! Будь там хоть мой заряжающий или сам капитан Страхов. И никто на меня зла и обиды не держал. Кроме капитана Страхова.
Поэтому с солдатами и офицерами, с кем мы вместе месили дороги войны, отношения у меня были добрые, боевые. Никого я никогда не предал, ни за чью спину не прятался, никого под пули не подставлял. Когда надо было идти в пекло самому, шел, не придумывал, что у меня живот болит. А на передовой это сразу видно.
Долго я злился на капитана Страхова. Нет, не за орден. Хрен с ним, думаю, с орденом. Жив буду, ордена от меня не уйдут. Так оно, кстати, и вышло. Ордена-то, вон они! А Отечественной войны — целых два! Но капитана Страхова я ненавидел. За подлость его. Подопью, бывало, и думаю: ну, если сейчас в бой, пристрелю, собаку. Даже, помню, пистолет, свой безотказный ТТ, специально чистил и смазывал, на боевой взвод ставил… Так меня ранила его несправедливость.
Против нас стояли финские части. И немецкие горные стрелки. На пилотке у них был беленький цветок, эдельвейс. Эмблема такая. У убитых видел.