В двух километрах от Счастья
Шрифт:
«У кого суп не густ, у кого жемчуг мелок!» Тома невольно поглядела на Ивана Прокофьевича. Он почувствовал ее взгляд, поднял голову и попросил тихонько:
— Ты прервись на минутку… Я тут хочу вам документик один показать… Посмотрите с литературной точки. — Он пожевал застенчиво. — А то я неладно как-то все составил… Со стилем бедую…
— А у меня вот письмо очень хорошее, — сказала ни к селу ни к городу Тома. — Прекрасное какое-то письмо… Так, пожалуйста, что у вас…
Оказалось, что Иван Прокофьевич сочинил бумагу на имя министра здравоохранения. «Конечно, факты из приводимых нами писем не могут испортить картину вашей цифровой отчетности, но они разрушают душевное спокойствие и веру в хорошее и вредят советскому народу. Нельзя, чтобы инспекторы такого
— По-моему, хорошо, — сказала Тома. — Только Главный такое резкое не подпишет.
— Подпишет! — сказал Иван Прокофьевич. — Он у меня полвойны прослужил в ПНШ. Я с ним умею…
Тома вернулась к своему письму (оно уже было ее письмо):
«В училище я познакомился с девушкой Катей. Вот с этого и начнется история, которая привела к тому, что я пишу вам. Это было в 1959 году, в марте месяце двадцать второго числа. Мы полюбили друг друга, и я не чаял, когда снова увижу ее. После окончания училища (она тоже училась в ФЗУ, только в другом) она уехала работать в г. Прохладный, я же остался в Орджоникидзе.
Переписывались мы регулярно, не заставляли ждать друг от друга ответов. В разлуке я стал ощущать, что влюблен я по-настоящему, и она часто просила меня, чтобы я приехал к ней в гости, и после нескольких обещаний я поехал. Встреча была не так, как в кино бывает, мы не целовались, еще стеснялись посторонних, но мы не могли сначала связать своей речи и все смотрели друг на друга и улыбались.
Может быть, кто и обращал внимание на нас в недоумении, но я никого не замечал. Я не могу описать всего того, что происходило в моей душе, но знал, что мы нашли друг друга. Мы договорились, что после армии поженимся. Съездил я еще три раза, а в последний раз мы во немного поссорились. А через полмесяца меня призвали в армию, я написал ей письмо и уехал. Ответа, разумеется, я не ждал. Из армии я написал письмо, оно возвратилось с надписью: „Адресат выбыл“. Все рухнуло! Воспользоваться услугами адресного стола я не имел понятия, а посоветовать мне не могли, потому что никто не знал об этом, и вообще я был нерасторопный и кое в чем совершенно не имел понятия.
Прошло три года. Возвратясь из армии, я нашел друзей, с которыми работал и отдыхал, о Кате стал забывать, стали появляться новые знакомые, девушки, и так два года. Я уехал из Орджоникидзе домой, к отцу, и еще один год побыл холостым.
А потом встретил девушку, которая мне понравилась больше, чем остальные, и я женился на ней. Через год у нас появилась дочь Галина. Я дочь очень люблю и с женой тоже в ладу. Как говорится, со стороны виднее, и люди говорят, вот, мол, молодцы, живут дружно и хорошо. Стало быть, о Кате не должно быть и речи. Но вот, или уж этому быть, получили мы насос для нефтеразведки, и в документах я увидел роспись Кати. Я как ошеломленный держал эту бумажку и некоторое время не знал, что делать, но потом стал спрашивать снабженца, откуда, где и как получали насос и не видел ли он, кто ставил эту подпись. Он ответил, что завтехскладом — девушка. Я написал в адресный стол г. Нальчика, откуда пришел ответ удовлетворительный. Мысли у меня в голове путались, я не знал, как начать письмо, но все же послал. Я был похож на студента, который с тревогой в сердце ждет результата — „принят или нет“. И ответ пришел, полон счастья и любви ко мне, и слез за эту роковую ссору…»
…Зазвонил телефон. Кира поспешно подняла трубку.
— Да… Добрый день… — Это она уже сказала медленнее. — Я вас слушаю, товарищ…
Выражение лица деловое, сосредоточенное, какое всегда бывает у женщин, обсуждающих в каком-нибудь строгом учреждении личные дела по служебному телефону.
— Да, понимаю вас… Ой, Кать, неужели черные?! — Тут она покосились на Прокофьича и махнула рукой на маскировку. — Я тебя умоляю, одолжи у Петра пятерку…
Тома перестала читать: не хотелось, чтобы то письмо монтировалось еще с чем-нибудь, с разговором вот таким…
— На Калиновский немецкие ботинки привезли, — сказала Кира, положив трубку. — И есть твой номер. У тебя тридцать седьмой?
— Тридцать
Итак, письмо… Они нашли наконец друг друга.
«Я стал переписываться с Катей и узнал из письма, что случилось после нашей разлуки.
Мать ее жила в г. Нальчике, вскоре умерла, и она уехала домой, адреса я ее матери не знал. Катя не знала мой армейский адрес, и поэтому связь между нами не могла наладиться. Вот что написала она мне в письме за 63 год: „Я ждала от тебя весть, но вестей не было. После смерти матери я одна осталась на хозяйстве и очень часто плакала о том, что все так сложилось. Два года прожила одна, ждала тебя, но потом решила, что это настоящий конец нашей любви и годы мои уходят куда-то, и решила выйти замуж, лишь бы был кто-нибудь… В 1960 году родился сын, с мужем живу плохо, без никаких чувств. Письма пиши прямо домой, пусть хоть и узнает, лишь бы отдал мне твое письмо. Я его все равно не люблю. Тебя одного люблю больше прежнего. Твои письма будут доставлять мне больше радости и счастья, чем мой муж и все на свете“.
Я написал вкратце про ее письмо. Мог бы приложить ее письмо к этому, но я их сжигаю, чтобы никто и клочка не мог прочитать. С первого ее письма во мне проснулись чувства, которые „спали“ все эти 6 лет, я думал, что костер потух, оказывается, осталась искорка, которая от порыва ветра начала разжигать угли и сейчас уже превратилась та искорка в ощутимый мной костер, который еще не разгорелся до полной своей мощи, но, наверно, разгорится. Дело в том, что с каждым днем все больше и больше я думаю о Кате и также меньше и меньше о своей жене Светлане. Все суше становится мой разговор с женой, и все чаще она слышит от меня: „Отстань, я устал на работе“. Я понимаю, что она не виновата в том, что я не радую ее, когда дома нахожусь, не шучу с ней и всегда невесел, она верит, что устаю на работе.
Люди говорят: спаянная семья. Да, спаянная, а вот на мне была ржавчина, которую я сам не мог заметить, а сейчас эта незаметная ржавчина превратилась в видимую, и пайка превращается в негодность, только с дочкой все как было, я ее очень люблю. Если снова запаять, то надо снимать пайку и зачищать вновь, но ведь моя сторона поражена коррозией насквозь почти, пайка держать не будет. Если вещь распаялась, держится на одном только кусочке, где написано „дочь“, то будет ли это добром? Дорогой тов. В. Гринев! Ответьте мне советом, как же быть, чтоб справедливо, и по-человечески, и без убийства лучших чувств».
Дочитав письмо, Тома сразу же стала читать его снова: ей показалось, что надо принять все единым духом и что первое чтение было не такое какое-то: отвлечения эти — документ Ивана Прокофьевича, Кирины покупки, — они отняли и рассеяли что-то важное. Снова она слушала — словно этот Афанасий говорил, а не писал — про четыре класса на четырех партах, про складскую накладную, кричавшую о любви и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств.
Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была этой Катей и это у нее решалось все на свете:
— Валя! Приходи скорее. Письмо.
— Буду через минуту, — сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться…
И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного — одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить.
Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все — прошлое, настоящее, будущее — и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось — все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось — именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим.