В двух километрах от Счастья
Шрифт:
— Так у нас не полагается!
Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного…
— Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться. — Это он сказал сухо, даже враждебно. — Я решу, как и что… А потом уж звоните…
Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича. И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла…
Почему он здесь, в редакции, этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий
Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба… Но он должен был как минимум вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность — попасть в журналисты. В журналисты!
Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное… Или на иностранном языке… И Валя все не идет! Сказал — через минуту… И не идет. Целую вечность! Две вечности… Уже, наверно, три вечности… не идет…
— Действительно, — это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо, — человеческий документ… Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. — И добавил извиняющимся голосом: — Тут у нас бывают очень серьезные письма… Знаете…
Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, — и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола, — кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так, с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает перед тем, как перевернуть страницу: «Успеваешь?»
— Чудо какое письмо, — сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала, и лично ему. — Спасибо, Том! Ты — чудо что такое.
Он снова посмотрел на нее особенным своим, долгим взглядом и сказал:
— Пошел писать… Такая штука… Кипит!
И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору, красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!..
Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: «Отдел науки», или «Зам. ответ. секретаря», или «Член редколлегии, редактор по отделу комсомольской жизни П. В. Суляев», или красная с золотом доска: «Главный редактор В. М. Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.», а на Валиной двери написано просто: «В. Гринев» — все, и достаточно, и больше ничего не требуется.
Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: «Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой придется расходиться…» Так… «…тащит меня или на концерт, или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время». О-ох! Так… Следующее: «Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом
Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:
— Томка… Твой… Неженатый…
Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана сегодня в пять поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело… И письмо чудное… И вообще…
Тома жалобно посмотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловито Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика… ну, может, на сорок минут.
— Пожалуйста, — прожевал Иван Прокофьевич. — Раз по важному…
На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший «сверх» по трешке…
Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича, сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может, двадцать, хотя точно не известно, «они нам не докладываются». Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли «лично МХАТ» или только его выездной ансамбль — те, кто в Москве говорят какое-нибудь там «кушать подано». Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены.
Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал.
— Хотя, — сказал он, подумав, — всегда боязно так вот прямо советовать человеку: «Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину…» Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а подписная…
А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется.
Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал.
— Спускайся, я буду ждать внизу.
— Идите, если нужно, — сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. — Завтра задержитесь, отработаете…
— Ни пуха ни пера! — сказала Кира, а Тома ответила: «Спасибо», хотя полагалось крикнуть: «К черту!»
Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно.
В кафе они устроились в углу, у окна, и Валя нарочно привалил третий стул к столику, чтоб никто не подсел.
— Ну, слушай! — сказал он. — Или погоди. Сначала закажем что-нибудь. Ты голодна?
Тощенький официант с лицом шестидесятилетнего мальчика, видимо, знал Валю. В мгновение ока на столе появилось все, что надо, — бутылка цинандали, и рыбка, и сыр, — в нарушение правил — пирожные (Валя сказал, что они спешат и нужна «вся программа сразу»).
— Так слушай… Мне, правда, не терпится… «Дорогой Афанасий! Ваше письмо по-настоящему взволновало меня (Главный захочет, чтоб я написал, как Николай II, — „нас“ вместо „меня“, — но дудки!). Вы попросили меня вступить в заповедную сферу чувств, дать совет, на который трудно решиться, но я все же решаюсь, потому что слишком ярко, слишком явственно описали вы сложную и трагическую историю, в которой нет виноватых…»