В дыму войны
Шрифт:
Шлаков вывел Анапова из строя и приказал ему идти во взвод.
Проводив его, возмущенно кричал:
– Нагнали теперь всякой сволочи: мордва, чувашья, татарва, черемисия! Недостает только жидов. Скоро и жидов пригонят, пожалуй. Теперь такое время – всего можно ожидать. И это лейб-гвардия? Разве могут инородцы что-нибудь понимать? Ты его, сукина сына, хошь насмерть изувечь, все равно дураком останется. Никогда в мирное время такого дерьма в гвардию не брали.
Слушая отделенного, я старался, и никак не мог, понять: для чего он нам это все говорит?
Может
Может быть, давал теоретическое обоснование физического воздействия на малоуспевающих учеников?
Окончив речь, Шлаков начал вертеть нас во все стороны и покрикивал с утроенной энергией.
Никто из нас не проронил ни звука. Мы ничем не выдавали своего отношения к тому, что произошло. Было стыдно, и сердце щипала тоска.
В обеденный перерыв ушел в уборную, не спросив разрешения у отделенного ефрейтора.
Он набросился на меня со злой руганью. Израсходовав запас ругательных слов, крикнул:
– Гусиным шагом вдоль взвода, марш!
Я отказался.
– Ни в каком уставе не сказано, господин отделенный, что за самовольную отлучку в уборную в свободное от занятий время нужно гонять провинившегося гусиным шагом. Гусиный шаг вообще, кажется, не рекомендуется военным министром.
Вероятно, отделенный в первый раз слышал такую «дерзость» от молодого солдата.
Он обалдел на минуту от неожиданности и как будто над чем-то задумался, сморщив свой низкий лобик, выпукло выпирающий из-под козырька сбитой на затылок фуражки, но быстро оправился с собой.
– Как? Что такое?! Как ты смеешь, лахудра, перечить? Руки как держишь? Руки по швам! Нашил шнурки на погоны, так думаешь – тебе все можно? Я те покажу!
Он двинулся на меня с поднятыми руками.
На нас смотрел весь взвод.
Весь дрожа, я еле держался на ногах от внезапно охватившего меня возбуждения. Я тоже вытянул вперед кулаки и бросился к отделенному с явным намерением…
Должно быть, «лик мой был ужасен» – отделенный, слова не сказав, опустил занесенный на меня кулак и, повернувшись на каблуках, рысью выбежал из помещения взвода. Вслед ему несся разноголосый злорадный смех солдат. Мне сочувственно улыбались, меня успокаивали наивно и неумело.
Я лег на свою постель. На душе было мерзко. Все казалось ужасно глупым.
Хорош бы я был в драке с ефрейтором.
Грубо, глупо, идиотски глупо, но все-таки я бы ударил его.
Через десять минут меня позвали к нашему ротному командиру.
Он прочел мне целую лекцию о недопустимости моего поведения. Говорил что-то о разлагающем влиянии на солдат, а я, слушая его краем уха, думал о чем-то постороннем и хотел только одного: чтобы меня поскорей отпустили и оставили в покое.
Закончив нравоучение, сказал:
– А сейчас я отправлю вас на гауптвахту на трое суток.
Я молчал, точно меня это не касалось. Мне казалось, что капитан обращается к какому-то абстрактному русскому солдату.
– Вольноопределяющийся Арамилев! На гауптвахту шагом ма-арш!
Слова команды вывели из столбняка.
Я с облегчением повернулся,
Взводный третьего взвода проводил меня и сдал под расписку дежурному по гауптвахте.
Из рядов и весей, из затерянных уголков стекаются в наши казармы материнские и отцовские «грамотки» с поклонами нижайшими, с подробными описаниями семейных и деревенских событий.
Почтальон ежедневно приносит в ротную канцелярию пачку грязных, засаленных самодельных конвертиков, испещренных кривыми иероглифами адресов.
В предпроверочный перерыв письма раздаются. Это – самый счастливый час для солдата. Люди, насильно оторванные от близких, от родной обстановки, замурованные в стенах казармы, только и живут письмами.
Письма связывают их с другим миром, поддерживают горение души, активность, волю к жизни, дают то, без чего нельзя жить на земле.
Получение писем в казарме, как и в тюрьме, – праздник.
Великая радость льется со страниц письма в болезненно обнаженную душу солдата.
И этот единственный, редкий час радости, которого с таким нетерпением ждет каждый, начальство умудрилось превратить в час скорби, слез и проклятий.
Выдачу писем производят взводные командиры.
И, конечно, они не преминули обратить ее в балаганное зрелище, в дикое издевательство над человеком.
Солдаты не могут получить от взводного письма по пять-шесть дней.
Взводный Бондарчук заставляет каждого пришедшего за письмом ходить на руках, плясать, петь. Когда находит пляску неудовлетворительной, велит приходить за письмом на другой день.
Взводный Хренов пришедшему за письмом приказывает:
– Расскажи, как с девкой первый раз согрешил.
Женатым предлагает рассказать о «первой» брачной ночи…
И когда рассказчик, стесняясь присутствующих, старается быть лаконичным, избегает сальностей, Хренов командует «кругом» и не отдает письма.
Взводный Черемичка любит, чтобы приходящие за письмами говорили громко, брали под козырек, не доходя десяти шагов, останавливаясь за пять шагов, опускали правую руку одновременно с пристукиванием каблуков – словом, к нему нужно подойти по всем правилам. Для молодого солдата это не так легко.
Подошедших не по правилам Черемичка немилосердно заворачивает назад. Некоторые подходят за письмами по двадцать раз и все-таки получить не могут.
Каждый день перед поверкой во взводе Черемичкина отчаянные мольбы:
– Господин взводный, разрешите молодому солдату Тимохину получить письмо?!
– Кругом! Как подходишь, баба рязанская?!
– Господин взводный, разрешите молодому солдату Тимохину получить письмо?!
– Кругом! Сукин сын, как подходишь?!
Я пришел к заключению, что начальство ищет повода поглумиться, поиздеваться над несчастным солдатом. Безграничная власть, данная деспотизмом всякому маленькому начальству над телом и душой солдата, делает всех начальников садистами, и они сладострастно измываются над своими жертвами. Когда придет конец этому беспорядку.