В этом мире подлунном...
Шрифт:
Музыка стихла. Шейх вытер ладонью слезы, посмотрев на земляка, улыбнулся.
— Стареешь, и душа становится очень чувствительной, верно, Шокалон?
— Ты не стареешь, мавляна. У тебя получилась такая песня, что за сердце берет. Еще раз, Абу Али!
Шейх глубоко вздохнул, призакрыл глаза.
Сердце болит от разлуки с родным очагом. Способ лечения этой болезни нам незнаком. Рай на чужбине пустынней пустыни родной… О,— Правду говорят: не став странником, не станешь мусульманином! — сказал Шокалон задумчиво.
— Ты спроси меня, что такое разлука, Шокалон, и что значит быть оторванным от родного очага… Закрою на миг глаза — и сразу оживают в памяти зеленые поля Афшаны, родники и арыки, где мы в детстве купались, улицы Бухары. Все время вижу во сне Джуи Мулиен, наши, родные места. А проснусь — так уже до рассвета нет сна.
— О Абу Али! Абу Али! — воскликнул Шокалон. — И Афшана, и Бухара давно уже не те, что ты знал!
— Печально… Я не могу не верить тебе. Но, что бы там ни произошло, стоит мне закрыть глаза… Нет у меня иной заветной мечты, чем еще раз увидеть родные места, побывать в садах Афшаны, почтить память покойного отца у его могилы.
— Да исполнятся твои желания, Абу Али!
— Ладно, да исполнятся, — сказал шейх. — Ты ложись отдыхай, у меня сон пропал, выйду, похожу немного…
На другой день из Хамадана доставили вьюки, которых мы ждали. Итак, мы взяли путь на Исфахан…»
Из воспоминаний Абу Убайда Джузджани
Полководец эмира Масуда — воитель и приближенный — Абу Тахир прибыл во дворец задолго до рассвета. Но дворец уже не спал. Горели каменные фонари, мерцали свечи, гремело оружие. По коридорам близ гарема бегали испуганные бледные женщины — гаремные надзирательницы. В иных углах, неслышно ступая, ходили улемы, перебирая тяжелые четки и тихо шепчась. «Ртуть… Ртуть… Красавица из Бухары ночью налила в ухо эмира ртуть», — вот что услышал Абу Тахир.
В комнате перед спальней эмира стояли, стараясь не глядеть друг на друга, врачеватели — на то указывали их длинные белые халаты из легкой ткани и напуганно-настороженный вид. Дверь в спальню была закрыта. Но слабые стоны можно было расслышать и в приемной.
Абу Тахир медленно подошел к двери, прислушался. Резким рывком открыл дверь и тут же, войдя внутрь спальни, захлопнул ее, не дав глухим стонам «выскочить» в приемную.
Эмир Масуд, бесстрашный воин, тот, что в густых джунглях один на один сражался с тиграми, валялся на полу, натянув на голову подол парчового халата: страдальчески жалобный стон потому и звучал так глухо. Над эмиром согнулся в полупоклоне какой-то незнакомый Абу Тахиру врачеватель, в руках которого дрожала лекарственная посудина. Бледнел, дрожал и дворецкий.
Абу Тахир опустился перед эмиром на колени:
— Повелитель!
Эмир засуетился, затрепыхался, как птица в ловушке, высвободил наконец свою голову из халата. Глаза его налились кровью, скуластое, чугунно-темное лицо тронули какие-то синие пятна.
— Абу Тахир! — неожиданно громко и внятно воскликнул эмир Масуд. — Хитрый степняк Алитегин, враг досточтимого моего отца, отомстил… мне! Развратница, им подаренная, налила мне в ухо ртуть. Ртуть, Абу Тахир!.. Где эта развратница в облике ангела? — эмир вдруг повернул голову к дворецкому.
Тот чуть не упал в низком поклоне:
— Она сошла с ума, великий эмир!
— С ума сошла? Надо бы ее живьем закопать в землю! — Эмир упал ничком на ковер, стал опять вертеть головой, дергаться, схватив правой рукой мочку левого уха.
«Вылить хочет ртуть? — подумал Абу Тахир. — Тогда кто же сошел с ума?»
— Даст аллах, все у вас пройдет, мой эмир! Послушайте лучше меня. Я принес вам удивительное известие! Сторож у ворот Табаристан задержал трех неизвестных дервишей…
— Неизвестные? Я мучаюсь здесь, близка моя смерть, а ты мне рассказываешь о каких-то дервишах!
— Великий эмир! Вы не дослушали меня! — обиженно произнес Абу Тахир. — Один из них называет себя Ибн Синой!
— Ибн Сина?
— Да, мой эмир!
Масуд снова встал на ноги, завертел головой, затихшая на миг боль, видно, возобновилась, и он опять схватился за ухо.
— Где Ибн Сина, если это он? — простонал эмир. — Привести его немедленно! О творец! Может, чудотворной рукой этого исцелителя ты уберешь страшную боль?
Абу Тахир со всех ног кинулся вон из спальной комнаты.
А Ибн Сина вместе с Абу Убайдом в это время сидел у большого водоема во дворцовом дворике, смыкающемся с огромным садом. Тихо плескалась вода, отражаясь на мраморных стенках темными, причудливыми тенями, — солнце еще только-только начало свой вечный путь в небе. Чинары и вязы были окутаны его алым свеченьем. Птицы, соскучившиеся по солнцу, распевали во всю свою силу, перебивая откуда-то долетавшие и в тихий дворик стук сабель и щитов, хриплые выкрики: «Бей! Коли! Руби!» — это, видно, сарбазы упражнялись во владении оружием на майдане с противоположной стороны дворца.
Вчера после вечерней молитвы Ибн Сина, Абу Убайд и Шокалон подъехали к воротам Табаристан. У Ибн Сины не было желания открывать свое имя, он собирался вместе со спутниками обойти улицы города, посмотреть, порасспросить людей, выяснить, где правда, а где небылица в этих разговорах о пришествии в Исфахан чумы. Конечно, он намеревался заглянуть к младшему брату Абу Махмуду и в бывший свой дом, который стоял на тихой тенистой улочке неподалеку от библиотеки и дворца, за мечетью Шахристана — той «чистой», «богатой» части города, которая располагалась на восточном берегу Зарринруда, В Исфахане, как и в Бухаре, было двенадцать ворот. Больших, высоких — через них могли свободно пройти горой нагруженные слоны. Прежние стражи хорошо знали Ибн Сину. Но ныне прежних стражей не было. «Я — Ибн Сина», — сказал Ибн Сина, на что никакого внимания не было обращено. Путников продержали всю ночь перед воротами. На рассвете появился какой-то сарбаз, нос и рот которого были обмотаны черной тканью. «Я — врач», — сказал Ибн Сина.