Шрифт:
Iceland’s Thousand Years
I
(Давным-давно)
1
«Жил однажды берсерк-великан с таким злобным характером, что не выносил вблизи себя ничего живого. Поначалу он уничтожал лишь то, что его окружало (а дело было на юге Азии), однако, когда все в пределах досягаемости было перебито, он снялся с места, прихватив с собой немногочисленные пожитки – кусачки размером с дуб и огромную куриную клетку на колесиках. Вот так, впрягшись в курятник, с кусачками наперевес, он двинулся в свой великий опустошительный поход.
Возможно, кого-то удивит, что этакий зверюга пощадил несчастных
Как бы там ни было, а о похождениях берсерка можно рассказать следующее: с курятником на прицепе и кусачками наизготовку свирепствовал он по всему континенту, разя и сокрушая все, что попадалось ему под руку. Перепрыгнув через Босфор, пошел он безобразничать по Европе, а дошагав до реки Эльбы, решил следовать вдоль нее до моря. Природа на берегах Эльбы отличалась красотой и изобилием, но после берсерка повсюду вырастали горы трупов, вода окрасилась кровью, темно-красная слизь протянулась от речного устья до самого края Земли, где в те времена как раз начинал формироваться остров Тyле [3] . Ну или, по крайней мере, его Западные фьорды.
3
В летописях и на древних картах Исландия называлась Тyле.
Однажды, проснувшись утром, взялся берсерк, как обычно, сосать своих кур. И вот, когда он поднес к губам последнюю куриную гузку, в его уродливое жевало всосалось не яйцо, а целый живехонький цыпленок. Это чудо приключилось из-за берсерковского метода сбора яиц: он настолько растянул задний департамент несчастной курицы, что птенец умудрился вылупиться внутри собственной матери. Если бы днем раньше берсерк в своем смертоносном разгуле хоть на минуту притормозил, то заметил бы этого птаху, вполне довольного жизнью в заднице курицы-матери и высунувшего оттуда наружу свою желтую головенку с целью чего-нибудь поклевать. Но берсерк, как говорится, не притормозил, и поэтому случилось то, что случилось: птенец оказался в его пасти. И если бы зверюга на мгновение не замешкался, остановленный щекочущим ощущением во рту, вызванным пуховым покровом малыша, то цыпленок незамедлительно оказался бы в берсерковом желудке и испустил бы там дух среди белков, желтков и яичной скорлупы.
Челюсть великана поползла вниз. Пытаясь нащупать инородный предмет, он пошарил по нёбу мясистым языком, прочистил глотку, старательно отхаркался, внезапно с силой фыркнул, прокашлялся, запихал в рот пальцы, вывалил наружу язык, подышал по-собачьи, взревел, вовсю разинул пасть и обследовал ее отражение в блестящей поверхности кусачек. Все напрасно: цыпленок, видите ли, от страха взял да и юркнул в глубокое дупло в коренном зубе берсерка и затаился там, дожидаясь окончания ужасных потрясений. Берсерк, конечно, так бы и застрял в поисках птенца на веки вечные, отрыгивая и гримасничая, если бы ранний утренний ветерок не поднес к нему каких-то бабочек. Те привлекли его внимание своим рассеянным порханием над поросшим хмелем полем и призвали к привычной повседневной работе.
Берсерка вновь охватила радость труда. Он рвал и крушил направо и налево в ожесточенной схватке с бабочками, которые мало того что демонстрировали утомляющее безразличие к собственной судьбе, так еще и норовили залететь в его телесные отверстия, будто там можно было найти что-то хорошее. К вечеру, когда заходящее солнце принялось кровоточить на опустошенные долины и берсерк дал заслуженный отдых своим костям, уставшим от тяжких дневных забот – беспримерной битвы с бабочками и последовавшего за ней созидания трупных куч, он уже напрочь забыл о прижившемся у него во рту незваном госте.
А цыпленок тем временем неплохо устроился в зубе своего разнузданного хозяина. Как и любая другая мелкота, он с детской наивной радостью принимал все, что преподносила ему жизнь, – будь то пленение его народа, скачки роста или брутальное переселение из теплой родительской задницы в зловонное берсерково ртище. Изменения в жизненной ситуации занимали птенца куда меньше, чем факт, что он овладел искусством писка. Единственное, чего ему не хватало от прежнего жилища, так это возможности время от времени поглядывать на окружающий мир. Теперь редкие проблески этого большого мира долетали до него лишь в минуты, когда берсерк, вопя, вступал в борьбу со своим извечным противником – жизнью, в то время как сам цыпленок торчал в дырявом берсерковом моляре, словно нищий студент на галерке на генеральной репетиции “Гибели богов”. А так как он не осмеливался рискнуть своей маленькой жизнью и высунуть голову между зубами берсерка, то все, что ему удавалось увидеть, и рассказа-то не стоит: какой-нибудь ополоумевший от страха человек, улепетывающая семейка зайцев или трясущийся куст можжевельника.
Цыпленок же был не просто любопытен – он был юн и любопытен, и такая ничтожная порция зрелищ и близко его не устраивала. Когда берсерк скрежетал зубами, сооружая завалы из трупов, или спал, крепко стиснув челюсти (а делал он это из страха вторжения в него всяких букашек), птенец принимался пищать изо всех своих цыплячьих сил:
– Можно мне посмотреть? Можно мне посмотреть?
И так до тех пор, пока берсерк не начинал озираться по сторонам, раскрыв в изумлении рот.
– Можно мне посмотреть? Можно мне посмотреть?
Берсерк был не в силах сосредоточиться. Мало того что ему не хватало мозгов докопаться до природы голоса, отвлекавшего его от убивания, так еще, едва он успевал свернуть шею какой-нибудь животине, тут же раздавалось:
– Можно мне посмотреть? Можно мне посмотреть?
О нет! Быть движимым кем-то другим резко шло вразрез с его самоидентификацией! Берсерка охватило смятение – происходящее было выше его понимания: в то время как бездыханные трупы врагов валялись у его ног, в голове эхом разносилось:
– Можно мне посмотреть? Можно мне посмотреть?
И в какой-то момент его толстолобый череп пронзила и пустила там корни спасительная мысль: это, должно быть, его внутренний голос! Берсерк состроил важную мину и громогласно объявил:
– Я услышал внутренний голос. Мой внутренний голос любознателен. Он хочет видеть, он хочет исследовать. Я хочу видеть. Я хочу исследовать. Узнавать больше и больше. Мне любопытно все, что живет и умирает (пожалуй, больше то, что умирает), но, так или иначе, это любопытство толкает меня вперед в моем вояже, с другой стороны – совершенно бессмысленном.