В интересах революции
Шрифт:
Потомки рабочих, в честь которых была названа станция, берегли память о своих предках. Отвоевывали ее у времени, норовившего стереть все воспоминания о жизни на поверхности. Великое дело — традиции. Стоило забыть о них, пустить все на самотек, как зверь по имени метро заглатывал все, что осталось от погибшей цивилизации. Пережевывал и выплевывал, заменял старые людские традиции на свои собственные нравы и обычаи. Простые и жестокие. Ставящие во главу угла слепое стремление выжить. Продолжать есть, пить и дышать, даже превратившись
Девочка обернулась и посмотрела на Толика. Худенькое личико, обтянутые кожей скулы, бледные губы и огромные серые глаза. Маленькая жительница Автозаводской улыбнулась незнакомцу, помахала рукой и вновь склонилась над своим ведром.
Томский остановился. Начал обшаривать свои карманы в надежде отыскать хоть что-нибудь съестное. Пустые старания. Он ничем не мог помочь хотя бы одному голодающему. По крайней мере, сейчас. Но как только доберется до Красной Линии, обязательно заставит коммуняк пожалеть о том, что они здесь натворили.
У выхода на эскалатор рядом с потухшим кузнечным горном горел костер. В квадратной стальной коробке на четырех ножках пузырилась пресловутая грибная похлебка. Раздачей пищи руководила крупная женщина, одетая в мужскую камуфляжную форму. В переднике, с засученными рукавами, она сноровисто опускала в варево черпак, наливала похлебку в подставленные миски, кружки и консервные банки. Ставила на весы. В зависимости от их показаний добавляла и отливала похлебку. Получившие порцию далеко не уходили. Сразу опустошали свою посудину и с унылым видом следили за дальнейшей раздачей.
Толик вдруг понял, что не чувствует запаха похлебки. Если суп, который недавно готовил Аршинов, источал невообразимый аромат, то варево, выдаваемое на Автозаводской по спискам, было слишком жидким, даже чтобы пахнуть. Но здесь оно было единственным настоящим богатством.
Небритый мужичок в синей спецовке, с гаечным ключом в кармане, бережно нес свою банку к краю стола. Он смотрел на суп с таким вожделением, что не заметил хищного взгляда тощего как жердь парня, притаившегося за горном. Парень успел не только опорожнить свою миску, но и вылизать ее до блеска. Теперь положил глаз на чужую порцию. Томский понял, что сейчас произойдет, но помешать тощему не успел. Тот бросился на мужичка и попытался вырвать у него банку с похлебкой. Непродолжительная борьба, и банка покатилась по гранитному полу.
— А-а-а! Что ты наделал?! — Обливаясь слезами, мужичок опустился на четвереньки и принялся лакать разлитую похлебку прямо с грязного гранитного пола.
Тощий в замешательстве смотрел на приближавшуюся раздатчицу. Женщина без предупреждений грохнула грабителя черпаком по голове.
— А ну, пошел вон! И чтоб больше мне на глаза не показывался, ирод!
Теперь завыл тощий. Рука у раздатчицы оказалась тяжелой. Когда парень отнял руку от головы, его пальцы были в крови. Пошатываясь как пьяный, он добрался до стола, рухнул
— Я просто хочу есть. Жрать! Кушать! Разве прошу слишком много? Вы не имеете права на мне экономить!
Томский поспешил покинуть платформу.
Однако в южном вестибюле, куда он поднялся, дела обстояли гораздо хуже.
Этот вестибюль был двухэтажным, с куполообразным, украшенным серпом и молотом потолком. Везде, где только можно, на полу лежали люди. Оказалось, что те, кого Толик видел на платформе, чувствовали себя еще относительно неплохо. А в развернутом здесь госпитале умирали от истощения те, кто уже не мог самостоятельно передвигаться.
Укрытая грудой тряпья женщина тихим голосом жаловалась на холод. По ее бледному лицу стекали капли пота. Бредил лежавший у стены мальчик лет десяти. Его синеватые веки подрагивали, а запекшиеся губы безостановочно шептали что-то маловразумительное. Что-то о еде… Какой-то мужчина сидел у изголовья женщины, скорее всего, жены. Держал на коленях миску с похлебкой, опускал в нее ложку и подносил ее к губам больной. Та была не в себе, мотала головой, и драгоценный суп выплескивался прямо на порванное синее одеяло.
Всхлипывания и оханья, причитания и рыдания сливались в один протяжный стон. Он резал слух, заставлял сжиматься сердце. Толе хотелось как можно скорее покинуть эту обитель страданий и вернуться на платформу, однако он заметил впереди знаменитую кожаную тужурку Русакова.
Комиссар вместе с остальными стоял над тремя укрытыми кусками брезента трупами. Большим, средним и маленьким. Толик был готов поклясться, что глаза сурового командира Первой Интернациональной были влажными от слез.
— Такие дела, Томский, — тихо произнес Русаков, когда к нему подошел Анатолий. — Пацаненок. Четыре года. Болел гастритом и нуждался в особом питании, а здесь, сам понимаешь, откуда ему взяться. А местной пищи организм не принимал, парня тут же наизнанку выворачивало. Вчера умер, а сегодня его мать перерезала себе вены. Отца только что вытащили из петли… Вся семья погибла. Под корень истреблена, понимаешь, Толян?
Томский расстроенно кивнул, а комиссар вдруг схватил его за отвороты куртки и принялся трясти.
— Да ни хрена ты не понимаешь! Их убил я! Они умерли из-за того, что дали приют Бригаде. Могли бы спокойно работать. Всегда есть досыта. Так нет же: пустили меня на станцию. И вот… Зачем вся эта треклятая борьба, если мы не в состоянии никого защитить?
Толик не сопротивлялся. Просто молча терпел. Понимал, что комиссар успокоится, как только выплеснет свое горе. Так и вышло. Русаков взял себя в руки.
— От истощения умерли пятьдесят восемь человек. В том числе — одиннадцать детей. Столько же погибнет к концу недели. Дальше будет еще хуже. Провизии осталось самое большое на три дня. Меня просят сказать речь. Не смогу. Может, выручишь?