В краю непуганых идиотов. Книга об Ильфе и Петрове
Шрифт:
У американского делового человека есть время для делового разговора. Американец сидит в своем офисе, сняв пиджак, и работает. Работает тихо, незаметно, бесшумно. Он никуда не опаздывает, никуда не торопится. Телефон у него один. Его никогда никто не дожидается в приемной, потому что «аппойнтмент» (свидание) назначается обычно с абсолютной точностью и на разговор не уходит ни одной лишней минуты… Когда он заседает — неизвестно. По всей вероятности, заседает он очень редко (Т. 4. С. 440–441).
Значение этих достоинств было еще раз подчеркнуто в фельетоне «Часы и люди», первоначально задуманном как главка «Одноэтажной Америки», но затем выделенном в особую газетную статью.
Крупный советский хозяйственник, жаждавший использовать американский опыт, пригласил авторов к себе на определенный день и час, но о свидании забыл; на заводе, куда они пришли, не работал не только диспетчерский телефон у главного инженера, но и часы у входа; человека, который должен был показать им завод, они ждали сорок минут в полутемном коридоре; по всему заводу беспрерывно шли люди — «Гулянье было,
Но бесхозяйственность и бюрократизм были еще не самым плохим из того, что ждало писателей на родине. Они вернулись в начале 1936 г.; Илье Ильфу, у которого во время путешествия резко обострился туберкулезный процесс, оставался после поездки всего лишь год жизни — до весны 1937 г. И год оказался нелегким во всех отношениях.
Сразу же после возвращения писатели могли убедиться в том, что период некоторых послаблений для интеллигенции, начавшийся в середине 1932 г., кончился. Уже в конце 1936 г. в «Правде» была помещена статья «Сумбур вместо музыки», а в начале февраля 1937 г. — статья «Балетная фальшь»; обе они были направлены против Шостаковича. В марте там же были напечатаны статьи против «формалистов»-художников (В. Лебедева, А. Лентулова и др.). Слово «формализм», замелькавшее во многих статьях, получило теперь совсем иной смысл, чем оно имело в 1920-х гг. Раньше «формалистами» именовали литературоведов, считавших главным предметом своей науки изучение художественной формы произведений искусства (В. Шкловский, Ю. Тынянов), теперь этим именем клеймили самих художников, чьи творения оказывались непонятными народным массам, руководителям и, главное, самому вождю. Под удар критики попал и старый знакомый Ильфа и Петрова Михаил Булгаков. Уже много лет в театрах не ставили его новых пьес — шли только «Дни Турбиных», и только в Художественном театре. В 1936 г. ему как будто посчастливилось: после долгой и мучительной работы МХАТ показал наконец его новую пьесу «Мольер». Но уже после нескольких представлений пьесы, 9 марта, в «Правде» появилась статья «Внешний блеск и фальшивое содержание», и пьеса была снята со сцены. В газетах продолжали разоблачать вредные явления в искусстве — «формализм» Мейерхольда, новые идейно-порочные сочинения Б. Пильняка. Но дело теперь не ограничивалось только «проработками» в печати или запрещением пьес и книг. В середине августа 1936 г. начался первый из больших процессов тех лет — процесс Зиновьева, Каменева и связанных с ними лиц. Как и на вредительских процессах, подсудимые полностью признавали свою вину, и на этих признаниях строилось обвинение. Но прежде такие признания избавляли жертвы процессов от смертной казни (желанием спасти свою жизнь и объясняли обычно советские граждане эти страшные самооговоры); на этот раз подсудимые были приговорены к расстрелу и казнены.
Затем мрачная тематика газетных статей частично сменилась светлой — в начале декабря 1936 г. была принята сталинская Конституция, обещавшая советским гражданам неприкосновенность личности и демократические свободы, а наиболее активным и сознательным из них — возможность объединяться в Коммунистическую партию (впрочем, конституционные торжества частично совпали с очередным политическим процессом, хотя и не таким крупным, как зиновьевский, — делом о вредителях и диверсантах из Кемерова, закончившимся расстрелом подсудимых). В январе 1937 г. был проведен второй процесс «троцкистско-зиновьевского блока»— на этот раз на скамье подсудимых оказались Пятаков, Серебряков, Сокольников, Радек и другие; вновь все подсудимые признали свою вину, и снова большинство из них было расстреляно. В феврале — марте 1937 г., за месяц до смерти Ильфа, состоялся пленум ЦК, на котором Сталин (в докладе «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников») заявил о неизбежности обострения классовой борьбы и усиления государства в бесклассовом обществе. Пленум исключил из партии Бухарина и Рыкова; на этом же пленуме они были арестованы.
Все это, конечно, касалось не только бывших вождей. Уже в декабре 1934 г., сразу после убийства Кирова, была расстреляна группа лиц, никак не связанных с его делом, но находившихся под следствием по обвинению в терроре; начались массовые высылки из Ленинграда дворян и других социально чуждых лиц. С 1936 г. происходили публичные осуждения и увольнения с работы и из творческих союзов бывших оппозиционеров и других идеологически вредных элементов; за увольнениями почти всегда следовали аресты. Среди исключенных из Союза писателей были прежние критики Ильфа и Петрова — Селивановский, Трощенко.
Впечатления советского гражданина, вернувшегося из-за границы в то время (чуть попозже Ильфа и Петрова), довольно выразительно передал Эренбург в своих мемуарах. Он вернулся из Испании; на вокзале его встретила дочь Ирина:
Мы радовались, смеялись; в такси доехали до Лаврушинского переулка. В лифте я увидел написанное рукой объявление, которое меня поразило: «Запрещается спускать книги в уборную. Виновные будут установлены и наказаны». «Что это значит?»— спросил я Ирину. Покосившись на лифтершу, Ирина ответила: «Я так рада, что вы приехали!..»
Когда мы вошли в квартиру, Ирина наклонилась ко мне и тихо спросила: «Ты что, ничего не знаешь?..» [228]
Имело ли все происходящее прямое отношение к основным темам творчества Ильфа и Петрова, и в частности к теме последнего задуманного ими романа — к теме карьериста, «Подлеца»? Несомненно. Думать, что «великий террор» был порождением злой воли всемогущего тирана, весьма наивно (особенно курьезно было, когда так рассуждали люди, считавшие себя историческими материалистами). Конечно, немало «подлецов» попало в мясорубку тех лет. Вряд ли мог уцелеть в 1937 г. герой «Бани» Победоносиков с его дореволюционным стажем и побегом из царской
Мог ли включиться в такой симбиоз «подлеца» и «Вороньей слободки» также Васисуалий Лоханкин? Конечно, мог. Мы уже отмечали, что никаких черт оппозиционности Лоханкин не обнаруживает; его готовность видеть «великую сермяжную правду» в учиненной над ним экзекуции сближает его скорее с «кающимися интеллигентами» эпохи «великого перелома». А как старательно эти «кающиеся интеллигенты» 1929–1930 гг. клеймили своих заблудших собратьев по перу и требовали осуждения вредителей, мы уже знаем.
В 1936–1937 гг. поддержка лояльной интеллигенцией мудрой политики вождя стала еще более широкой и громогласной, чем прежде. Этому отчасти содействовало то обстоятельство, что «мистика государства» уже начала обретать в конце 1930-х гг. свои традиционные исторические основы: была осуждена концепция М. Н. Покровского, враждебная русской государственности; возобновлена (под названием «Иван Сусанин») долго не допускавшаяся на сцену опера Глинки «Жизнь за царя»; С. Эйзенштейн готовил патриотический фильм об Александре Невском. Интеллигенция отнюдь не склонна была теперь к «отщепенству от государства». О великом счастье быть современником Сталина писали и говорили по случаю принятия новой Конституции А. Н. Толстой, Л. Никулин, К. Федин, М. Слонимский, В. Каверин[229]. Откликнулась интеллигенция и на кампанию против формализма. Снова каялся бывший формалист В. Шкловский,[230] В. Катаев обличал[231] критика Д. Мирского, пропагандировавшего в СССР вредное творчество Д. Джойса; В. Мейерхольд, уже начавший подвергаться нападкам, выступал в Ленинграде с обширным докладом «Мейерхольд против мейерхольдовщины», где солидаризировался, в частности, с осуждением булгаковского «Мольера»[232]. Не очень удачным оказалось выступление Ю. Олеши. Он признался, что его первым ощущением после прочтения статьи против Д. Шостаковича был протест, но затем он понял невозможность «несогласия со страной» и признал, что «и на отрезке искусства партия, как и во всем, права»[233]. «Раздавить гадину» требовали во время зиновьевского процесса писатели, и среди них Артем Веселый, Н. Огнев, А. Свирский, К. Финн,[234] К. Федин, В. Вишневский, Б. Пастернак, Л. Сейфуллина, Ф. Панферов, Л. Леонов.[235] Вынесенный подсудимым смертный приговор поддержали Вишневский, Тренев, Леонов, Лахути, Луговской, Киршон, Шагинян, Инбер, Ясенский; с особыми статьями выступили А. Барто, В. Гусев и другие.[236]
Не менее блестящая плеяда имен поддержала осуждение Пятакова, Радека и других в январе 1937 г. Резолюция президиума ССП была подписана, наряду с Фадеевым и Сурковым, также Вс. Ивановым, Новиковым-Прибоем, Пильняком, Треневым, Шагинян, Сельвинским, Мирским и другими. Тут же стихи В. Гусева: «Каждая пядь советской земли властно требует их расстрела!», статьи А. Н. Толстого «Сорванный план мировой войны», Н. Тихонова «Ослепленные злобой», К. Федина «Агенты международной контрреволюции», Ю. Олеши «Фашисты перед судом народа» (концовка: «Все враги… будут уничтожены!»), М. Шагинян «Чудовищные ублюдки», Вс. Вишневского «К стенке!», И. Бабеля «Ложь, предательство, смердяковщина», Л. Леонова «Терроризм», А. Платонова «Предел злодейства», С. Маршака, А. Новикова-Прибоя, В. Шкловского, Л. Славина и многих других[237]. Над многими из требовавших «раздавить гадину» уже занесен был меч, и вполне вероятно, что их усердие (как и старания остальных участников этого хора) подогревалось страхом за собственную жизнь.
Как же вели себя в этой обстановке Ильф и Петров? Последний год жизни Ильф тяжело болел, много времени провел вне Москвы — в Остафьеве, Кореизе, Малаховке, Форосе. Но, несмотря на это, ни он, ни тем более Е. Петров не были затворниками, они выступали в печати, ходили по Москве, навещали знакомых. Побывали они и у Булгакова. В дневниках Е. С. Булгаковой сохранилась такая запись за 26 ноября: «Вечером у нас: Ильф с женой, Петров с женой и Ермолинские… Ильф и Петров — они не только прекрасные писатели. Но и прекрасные люди. Порядочны, доброжелательны, писательски, да, наверное, и жизненно — честны, умны и остроумны».[238]