В небе Чукотки. Записки полярного летчика
Шрифт:
Я ушел, полный презрения к самому себе. «Почему я позволяю унижать собственное достоинство?» — думал я. Особенно меня возмущало, что базовому механику было поручено «проанализировать» погоду для меня — летчика. Ведь добрейший Иван Игнатьевич способен только отличить ясное небо от пасмурного.
Я понимал, что все это проделано с умыслом, в расчете на мою вспыльчивость. Я не вспылил потому, что не успел, а вернее не нашелся, как ответить, как поступить.
Позднее, видя, как деморализуют честных людей демагогия и яростный нахрап, я уже не удивлялся. Тем более, если ими вооружен человек, имеющий над тобою власть.
Вскоре, недообедав, пришел Митя. Он захлебывался от негодования.
Я спросил его:
— Как леталось, Митя? Чего вы сюда вернулись? Неужели взаправду из–за меня?
— Он же натуральный трус, Миша! Почти весь этот месяц была отличная погода, а мы только шесть раз пересекали хребет. Самое большее на два с половиной часа…
— Как же так?
— А вот так! Уметь надо! То облака над перевалом то туман, то сильный ветер… Долетит, найдет причина и возвращается. В экспедиции уже невозможно жить. Над нами издеваются открыто.
— А зачем вы прилетели все–таки?
— Пухов донес Конкину по радио, что в Крестах больше делать нечего, просится в Провидение. Твоя посадка дала ему повод быстрее удрать.
От этого сообщения стало еще горше. Если бы я знал давеча, как летал Пухов на моем самолете, я нашел бы, что ему сказать. Я думал, что он честно использует мою машину, спасая товарищей… Ах, какой же негодяй!
Я пошел к Щетинину. Человека справедливее и душевнее я здесь не знал. К тому же он представлял власть и совесть партии. К кому же, как не к нему, мог Я пойти после всего случившегося!
Николай Денисович поздравил меня с благополучным приземлением и пригласил пить чай. Но я упросил его пойти в политотдел. Там я официально заявил, выражаю недоверие Пухову как летчику и как коммунисту.
— А какие у тебя основания, Миша? Эмоции? Этого мало для таких серьезных обвинений. Отстранить Пухова от полетов, тем более лишить его командирских функций у меня нет ни права, ни оснований. Заявление Островенко требует проверки специальной комиссии — такие вещи на веру не берутся. Вот прилетит Конкин и разберется!
— Николай Денисович! Да что же это такое?! То же самое вы говорили, ссылаясь на прилет Волобуева. Теперь он гибнет, быть может, уже погиб из–за трусости Пухова, а у вас все еще «нет оснований». Когда же вы его раскусите? И чем он вам всем так понравился? — Я был в отчаянии от собственной беспомощности.
— Миша! Дорогой мой! Выбирай выражения в серьезных разговорах! Что значит «понравился»? Пухов не девушка, а я не жених! Но я действительно бессилен что–либо предпринять без Конкина. Ты сам видишь, как увертлив Пухов. Он был у меня днем раньше и наговорил о тебе такого, что в пору тебя отстранять от полетов, а не его. И послушать со стороны — вроде бы правильно говорит, не придерешься! Вот так–то, брат! Такого голыми руками не возьмешь!
Щетинин поник, опустил голову и упавшим голосом обронил:
— Вряд ли еще жив Георгий Николаевич! Вряд ли! Смелый был человек ваш командир, славная ему пусть будет память…
Щетинин замолчал, а я, вспомнив свое трудное, почти безвыходное положение в лесу возле «Снежного», подумал: «Выдержать полтора месяца такое никто не сможет. Чудес не бывает, они действительно уже погибли».
Сердце окаменело. Исчез, истаял порыв, приведший меня сюда гневного и возбужденного. Накапливалась какая–то тяжелая решимость. К чему? — я еще не знал этого.
— Ну я пойду, Николай Денисович!
— Да, иди, Миша! Иди, милый! Договорим в другой раз. Сегодня я не могу больше, ты уж извини!..
ОТКУДА У ВОЛКА ЗУБЫ!..
Пурга стихала, она почти утратила свою силу. Ветер был еще силен, но снег уже не поднимался выше человеческого роста. Небо вызвездило, и по всему было видно, что завтра будет погода. Завтра Митя улетит, но мне не хотелось говорить с ним. Я долго лежал, закрыв глаза и притворяясь спящим, не отвечая на его вопросы. Скоро он стал посапывать, а меня, как рой пчел, осаждали мысли.
В прошлой службе, в строевых частях, особенно в отряде у Гроховского, я чувствовал себя не только свободной, но и творческой личностью. Весь коллектив, в котором я находился, жил интенсивным творческим поиском. Каждому были даны возможности проявить свои способности. Были и там плохие люди, но не они определяли настроение коллектива. Меньше всего ценились люди безынициативные, не имеющие собственных суждений. И это казалось нормой жизни,
Только здесь я по–настоящему понял, что это за благо — свобода неподавляемой личности. Я и раньше часто думал, почему мы с Митей, оба не слизняки какие–нибудь, люди неробкого десятка, оказались неспособными дать отпор элементарному хамству? Как могло случиться, что один человек сумел разобщить и деморализовать нас.
Я размышлял над этим не первый раз, мы много думали вместе с Митей, пытались говорить с нашим парторгом Мажелисом. Удивлялись и не могли понять, как правильные по форме слова и действия Пухова оборачивались во вред делу и в унижение каждому из нас.
Насколько мне помнилось, все началось с разгрузки) парохода. Команда торопилась освободить трюмы, выигрывая каждый день для того, чтобы до свирепых) осенних штормов Берингова моря закончить рейсы.
Был уже конец сентября, а «Охотску» предстояло зайти • некоторые пункты на побережье. Пухов правильно сделал, бросив нас на помощь команде. Ивану Игнатьевичу была отведена роль стивидора — человека, который стоит над трюмом, смотрит, как внизу цепляют груз, и дает на стрелу жестом одну из двух команд — «вира» или «майна».
Поднимали бочку с засахаренными лимонами. Весь годовой запас витаминов для нашего отряда. То ли Иван Игнатьевич ошибся и вместо «вира» крикнул «майна», то ли его не понял механик на стреле, но факт, что бочка была разбита о палубу.
На грех, Пухов оказался вблизи и набросился на Мажелиса.
— Тебе не механиком быть, а сортиры чистить! Вон отсюда, чтобы мои глаза тебя не видели! Нет, стой! Найди посуду, подбери лимоны, а палубу вылижи языком, так твою растак!..
Можно понять гнев любого человека при виде расхлябанности, наносящей ущерб общему делу. Но такое возмутило даже бывалых матросов. Кто–то из них крикнул Пухову: