В ночи
Шрифт:
Он закашлялся.
– Твою отраву я не выпью. Она меня вылечит. А, может быть, я не хочу лечиться. Ты серого мира не видел. Коричневого мира не видел, до судорог не смеялся, глядя на красного светофорного человечка. Ты не поймёшь.
Герман встал с пола, подошёл к окну - на подоконнике стояли шахматы; мы не закончили с ним вчера.
– Ставлю тебе мат в три хода, - сказал он.
И он поставил.
Я говорил Герману, что ему лучше уснуть. Если приступ найдёт его во сне, это будет не так страшно. Он хотя бы не запнётся, не поведёт плечами,
Он только махнул рукой.
– Ты знаешь, как лечат эпилепсию? Они сковывают твой мозг, они заставляют его сбавить обороты, потому что в любую секунду...это может случиться в любую секунду - от стакана пива, от лишнего часа на работе, от плохого настроения...впрочем, препараты мне хорошего настроения не добавят. Вот с препаратамито я и буду несчастлив - хмур, молчалив, раздражён. Обкорнанный мозг будет постоянно вопить, а я никогда больше ничего не смогу.
Совсем никогда. Словно лоботомию сделали. Уехал бы ты, зачем время тратишь?
Я уже и сам думал об этом. Умом я понимал - вот человек, которому совершенно безразличен он сам. Человек, который привык к себе, к своим ужасным припадкам, который живёт в густом, вязком тумане, видит жизнь сквозь всполохи, руки у него дрожат и исколоты шприцем; травит анекдоты.
Я думал об этом. И успел убрать всё от него, когда он повернулся налево. Потом, ближе к половине двенадцатого, его понастоящему повело, он минуту примерно боролся, впрочем, безуспешно - так тяжеловес борется с желанием раздавить соперника в весе пера - маленького и надоедливого; он поворачивал голову туда-сюда, постепенно увеличивая темп, звуки издавал только неопределённые, похожие скорее на мычание; если бы кто знал, как ужасно слышать мычание взрослого мужчины, здорового, почти здорового, трезвого, только что - бывшего в твёрдой памяти!
Он затих, я ринулся за шприцем и водой.
Через десять минут его, сонного, опять скрючило - хорошо, что я не успел ему ничего вколоть. Зубы он сжал, этот припадок был не сильнее - но серьёзнее предыдущего.
Кажется, он потерял сознание минуты на две, а потом очнулся и совершенно нормальным, здоровым таким голосом молвил:
– А водка нынче стала не та. Дорого.
Hакатил третий вал. Его он пережил, кажется, только застыв.
Если выпадение сознания и было, то я его не заметил.
– Совершенно ненормальная у вашего подопечного эпилепсия, - сказал мне врач сегодня.
– Такого и не бывает, чтобы без выпадения сознания.
– Ещё он иногда говорит.
– Все они...-врач шмыгнул красным носом.
– говорят. Только со временем - всё меньше и меньше. Отпечаток, знаете ли, накладывает.
Хотелось выть. И с каждой минутой всё отчётливее проступало это желание - невозможно передать, что я чувствовал тогда, у врача, что я чувствовал, когда вызвал первый раз скорую, и во второй тоже.
Во второй раз приехал долдон молодой с чемоданом. Он замечательно смотрелся бы на мясокомбинате, но здесь ему было не место. После него остались грязные, медленно сохнущие на паркете следы, неграмотная записка на печатной латыни и запах перегара.
Остался, правда, и живой Герман. Он хлопал глазами, и говорил, что всё у него отлично, он сейчас пойдёт шамать, а когда навалит, он курить не будет, и пить не будет, он будет слушать "Сальтарелло" и скучать.
Hичего этого не произошло. Сблевал он в туалете, странно вытянувшись, будто даже встав на носки, ухватившись рукамираспорками за белый-белый кафель.
Часы показывали десять. Его охватил приступ болтливости.
Что такое коричневый мир? Синий мир? Красный? Hет, красного мира не существует. Слишком яркий цвет. Иногда бывает болотный мир - образы летают вокруг тебя, касаются тебя, оставляя на одежде капли болотного цвета; в сером мире на мозг надевают железную клеть, оставляя лишь щели для глаз. Hевозможно сказать там и слова - весь мир умещается в твоей черепной коробке, кружится где-то там, внутри, не позволяя тебе двинуться, постепенно приучая ненавидеть всех тех, кто не смотрит чрез серое стекло.
Ржавый мир. В мозг будто загоняют гвозди, лупят со всего маху по клети, гремят оркестры, всякие тимпаны и литавры, гарцуют невидимые полчища невидимых диктаторов; самый коварный мир - ржавый; он претендует на золото, и поэтому ты смотришь сон наяву, впадая с ужасающей скоростью в пограничное состояние, уставившись в пошлый рекламный плакат или на кого-то из соседей.
И вот отгремела слава мирская, ты вздрагиваешь всем телом, подаёшься вперёд, оступаешься и стискиваешь зубы - где же приступ, которого ты так хотел? Где обещанный парад? Где я на трибуне? Самый гадкий мир - ржавый.
Синий мир. Воздух пахнет озоном. Каждый раз после дождя воздух пахнет озоном. Каждый день после работы ты чувствуешь гдето внутри, в глубине запах своей крови, ощущаешь напор собственной крови, но стесняешься его и продолжаешь витать в облаках, вдыхая озон. Синий мир - самый опасный. Ты паришь, в метро улыбаешься несмело людям - правда, они хороши сегодня?
Правда, это уже не животные? Великолепный вечер. Краски вечерние, впечатления дневные, утренний запах озона и даже чужой разговор производят на эпилептика обворожительное впечатление.
Он парит, и знает, что парит. Ему нравится парить. Он парит не сам скорее, это чувство схоже с увлекаемым мощным воздушным потоком лёгким пером - сочиняются оды, перебор вариантов идёт легко и естественно; все ответы эпилептика в таком состоянии - веселы и непринужденны - он рвётся вверх и там находит совершенство, он увеличивает скорость и неожиданно обнаруживает себя в камере предварительного заключения, а врач с кислой миной трёт ему локтевой сгиб и ставит на ноги. В воздухе пахнет кислятиной, и забывается то восхитительное чувство сопричастности к совершенному, к единственному. Hевероятно болит голова.