В поисках чудесного
Шрифт:
Нас очень удивило это отношение, сначала недоверчивое и подозрительное, а потом открыто враждебное ко всем нам, исходящее неизвестно откуда и полное совершенно непонятных обвинений.
"Мы делали из всего тайну"; мы не рассказывали им того, что говорил Гурджиев в их отсутствие; мы сочиняли Гурджиеву небылицы о них, стараясь вызвать у него недоверие к ним; мы передавали ему все разговоры с ними, постоянно вводя его в заблуждение, искажая факты и пытаясь представить всё в ложном свете. Мы создали у Гурджиева ложные впечатления о них, заставив его увидеть всё далёким от истины.
Сам Гурджиев, по их словам, тоже "полностью переменился", стал совершенно другим по сравнению с тем, каким он был до тех пор, – резким и требовательным;
Мы были поражены подобными замечаниями. Они принесли с собой совершенно новую атмосферу, которой до сих пор у нас не было. Это тем более странно, что как раз в это время мы в большинстве своём пребывали в очень эмоциональном настроении и были прекрасно расположены к этим двум протестующим членам группы.
Мы неоднократно пытались поговорить о них с Гурджиевым. Особенно он смеялся, когда мы сказали, что, по их мнению, мы создаём у него "ложное впечатление" о них.
— Вот как они оценивают работу, – сказал он, – и вот каким жалким идиотом, с их точки зрения, являюсь я! Как легко меня обмануть! Видите, они перестали понимать самое главное. В работе обмануть учителя невозможно. Это закон, проистекающий из того, что было сказано о знании и бытии. Я мог бы обмануть вас, если бы захотел; но вы не можете обмануть меня. Если бы дело обстояло иначе, не вы учились бы у меня, а я бы учился у вас.
— Как нам следует разговаривать с ними, как нам помочь им вернуться в группу? – спросили у Гурджиева некоторые из нас.
— Вы не только не можете ничего сделать, – ответил Гурджиев, – но и не должны пытаться что-либо делать, ибо ваши попытки лишат их последнего шанса, который у них остаётся для понимания и познания себя. Вернуться всегда очень трудно. Решение вернуться должно быть абсолютно добровольным, без малейшего принуждения и убеждения. Поймите, всё, что вы слышали от них обо мне и о себе, это попытки самооправдания, старания унизить других, чтобы почувствовать себя правым. Это означает всё большую и большую ложь, которую необходимо разрушить, а это удастся лишь благодаря страданию. Им трудно было увидеть себя раньше, теперь это будет в десять раз труднее.
— Как могло это случиться? – спрашивали его другие. Почему их отношение к нам и к вам так резко и неожиданно изменилось?
— Для вас это первый случай, – сказал Гурджиев, – и поэтому он кажется вам странным; но впоследствии вы обнаружите, что такое случается очень часто и всегда происходит одинаковым образом. Главная причина здесь в том, что сидеть между двух стульев невозможно. А люди привыкли думать, что они могут это сделать, т.е. приобретать новое и сохранять старое; конечно, они не думают об этом сознательно, но всё приходит к тому же.
"Так что же им всем так хочется сохранить? Во-первых, право иметь собственную оценку идей и людей, т.е. как раз то, что для них вреднее всего. Они глупы и уже знают это, т.е. когда-то это поняли. Поэтому и пришли учиться. Но в следующий момент они обо всём забывают; они привносят в работу собственную мелочность и субъективное отношение; они начинают судить обо мне и обо всех других, как будто способны о чём-то судить. Это немедленно отражается на их отношении к идеям и к тому, что я говорю. Они уже "принимают одно" и "не принимают другого", с одной вещью соглашаются, с другой – не соглашаются; в одном доверяют мне, в другом – не доверяют.
"И самое забавное – они воображают, что могут "работать" в таких условиях, т.е. не доверяя мне во всём и не принимая всего. Фактически это совершенно невозможно. Не принимая что-то или не доверяя чему-то, они немедленно придумывают вместо этого что-то своё. Начинается "отсебятина" – новые теории, новые объяснения, не имеющие ничего общего ни с работой, ни с тем, что я говорю. Затем они принимаются отыскивать ошибки и неточности во всём, что говорю или делаю я, во всём, что говорят или делают другие. С этого момента я начинаю говорить о таких вещах, о
"И заметьте ещё одно: их двое. Если бы они оказались в одиночестве, каждый сам по себе, им было бы легче увидеть своё положение и вернуться. Но их двое, и они друзья, каждый поддерживает другого в его слабостях. Теперь один не может вернуться без другого. И даже если бы они захотели вернуться, я принял бы только одного из них и не принял бы другого".
— Почему? – спросил один из присутствующих.
— Это совершенно другой вопрос, – ответил Гурджиев. В настоящем случае просто для того, чтобы дать возможность одному из них задать себе вопрос, кто для него важнее я или друг. Если важнее тот, тогда говорить не о чем; если же важнее я, тогда ему, придется оставить друга и вернуться одному. А уж потом, впоследствии, сможет вернуться и второй. Но я говорю вам, что они прилипли друг к другу и мешают один другому. Отличный пример того, как люди творят худшее для себя, уклоняясь от того, что составляет в них доброе начало.
В октябре я побывал у Гурджиева в Москве.
Его небольшая квартира находилась на Малой Димитровке. Все полы и стены были убраны коврами в восточном стиле, а с потолков свисали шёлковые шали. Квартира удивила меня своей особой атмосферой. Прежде всего, все люди которые приходили туда, – все они были учениками Гурджиева – не боялись сохранять молчание. Уже одно это было чем-то необычным. Они приходили, садились, курили – и часто целыми часами не произносили ни слова. И в этом молчании не было ничего тягостного или неприятного; наоборот, в нём было чувство уверенности и свободы от необходимости играть неестественную роль. Но на случайных и любопытствующих посетителей такое молчание производило необыкновенное впечатление. Они начинали говорить без конца, как будто боялись остановиться и что-то почувствовать. С другой стороны, некоторые считали себя оскорбленными; они полагали, что "молчание" направлено против них, чтобы показать, насколько ученики Гурджиева выше их, чтобы заставить их почувствовать, что с ними не стоит даже разговаривать; другие находили "молчание" глупым, смешным и "неестественным"; им казалось, что оно выказывает наши худшие черты, особенно, нашу слабость и полное подчинение "подавляющему нас" Гурджиеву.
П. даже решил отмечать реакции разных людей на "молчание". Я в данном случае понял, что люди боятся молчания больше всего, что наша склонность к разговорам возникает из самозащиты, из нежелания что-то увидеть, в чём-то признаться самому себе.
Я быстро заметил ещё одну, более странную особенность квартиры Гурджиева: здесь невозможно было солгать. Ложь сейчас же становилась явной, ощутимой, несомненной, очевидной. Однажды пришёл какой-то знакомый Гурджиева, которого я встречал раньше и который иногда приходил на встречи в группы Гурджиева. Кроме меня в квартире было два или три человека; самого Гурджиева не было. И вот, посидев Немного в молчании, наш гость принялся рассказывать, как он только что с кем-то повстречался, как этот последний рассказал ему чрезвычайно интересные вещи о войне, о возможности мира и так далее. Внезапно я почувствовал, что он лжёт. Никого он не встречал, никто ничего ему не рассказывал. Он придумывал всё это на месте, потому что не мог вынести молчания.