В поисках Ханаан
Шрифт:
Октя разобрала почти все бумаги, отнесла документы в домоуправление. И даже договорилась с Ксенией о том, что та возьмет себе часть мебели. Когда увидела ее, сухопарую, с блеклыми глазами и тонким острым носом, тотчас вспыхнуло: «Дуся». Словно отгадав ее мысли, Ксения сказала:
– Бабушки уже лет десять как нет.
– А Елена Михайловна? – С болью и какой-то неловкостью спросила Октя.
– Еще раньше, за полгода до этого. Отвезли в больницу, ну а оттуда уже не вернулась. Мне ходить к ней времени не было. Дети маленькие на руках. – Ксения скорбно вздохнула. – Даже не знаю, где похоронена.
Войдя в комнату, Октя остановилась у двери. Теперь, когда все было сдвинуто со своих мест, разбросано, оборвано, ей показалось, что не она своими руками, а чья-то злая сила разорила, уничтожила это гнездо. В углу стояли еще два неразобранных кофра. Мать о них дважды напоминала. Просила перевезти на Обуховку. Она подошла к одному из них.
Второй кофр был забит какими-то бумагами, газетами. Она хотела было свалить все в угол, где лежали уже другие ненужные вещи. Но вдруг из кипы бумаг выскользнул плотный сверток. Что это? Надорвала плотную коричневую бумагу. На пол упала тетрадь в твердом картонном переплете. Октя подняла ее. На блеклой серой обложке застыл салютующий пионер. А внизу мелкими, почти микроскопическими буквами было написано фиолетовыми ученическими чернилами: «Мысли». Она открыла тетрадь. На первом листе неумело, карандашом был нарисован барк с поломанной мачтой и смятыми парусами. Вокруг рисунка, точно рамка, теми же мелкими буквами, что и на обложке, выведено: «Разбитому кораблю попутного ветра не бывает». Октя вглядывалась в эти торопливые крохотные буквы и чувствовала, как краска отливает от ее лица. Она начала лихорадочно листать тетрадь, всматриваясь в бисер изломанных строчек, а сердце катилось и катилось куда-то вниз. Она уже узнала и этот почерк, и эти парусные лодки, барки, которые то и дело рассеянно набрасывались на полях тетрадей во время лекций. Нет, она не могла ошибиться – это были записки Ильи.
И тогда, точно одержимая, начала рыться в этом злосчастном кофре. Перетряхивать каждую бумагу. Каждую газету. На самом дне нашла пожелтевшие, скомканные и поблекшие вышивки. И среди этого выцветшего разноцветья, луговых трав, среди смятых жалких павлиньих хвостов – лежала крохотная человечья головка с широко раскрытыми глазами в ореоле обломанных, кургузых стрекозиных крылышек. Явственно, как когда-то, казалось – сто лет назад, прошелестел где-то рядом тихий голосок Елены Михайловны: «Разве ведомо тебе, зачем ты послан в этот мир?». Окте показалось, что в ее памяти открылась со скрипом крохотная тайная дверца, которую она всю жизнь заставляла всяким хламом, заваливала ненужным тряпьем. И снова выплыл этот весенний день с хрустом тонкой ледяной корочки под ногами – и отрывистый голос Ильи: «Можешь спрятать мои бумаги?», – и чужие руки, поросшие рыжим волосом, и холодный блеск никелированного инструмента. И снова, как тогда, дикая боль пронзила низ живота. Она тихо опустилась на диван. Несколько минут лежала, бессмысленно глядя в потолок с обвалившейся лепниной, где уже с трудом угадывались гирлянды цветов, гроздья винограда. Боль начала потихоньку отступать, отходить куда-то. Мягкий мужской голос из радиоприемника пропел: «Вы можете слушать нас каждый час на волнах…». – «Свобода», – машинально подумала Октя. Взяла тетрадь. Начала вчитываться, выхватывая взглядом отдельные абзацы.
«Михаил Муравьев – в шестнадцать лет участник войны 1812 г. Один из учредителей Союза Благоденствия. Кончил подавлением польского бунта. Какой длинный путь пройден этим человеком – от заговорщика до карателя. На это ушла вся жизнь. Братья Орловы. Михаил – декабрист, Алексей – душитель бунтов, шеф жандармов. Братья Муравьевы. Александр – декабрист, Михаил – душитель бунтов, председатель комиссии по делу Каракозова. Мы с Костей – тоже братья…
Два вражеских стана. Два голоса. Один – бунтарский, пенящийся от ненависти: «Долой!» Другой – полный воинствующего верноподданничества: «Да здравствует!» Побеги от одного корня… Имя которому – рабство. А у народа должен быть твердый голос хозяина, которому ни один правитель не мог бы прекословить. Но у нас не было, нет и пока не предвидится такового. Испокон веков мы на своей родине не хозяева, мы – холуи. Вот и грыземся между собой. Кто – по наущению, из-за подачки, кто – из ложного самолюбия, а кто по слепоте своей.
Во время польского бунта в Варшаве была найдена и опубликована «Уставная грамота Российской империи». Западная губерния по замыслу Александра должна была стать полигоном реформаторства. Я уверен, что шквал перемен зародится там, на Балтике. История – упорный учитель – любит повторять свои уроки. Мы – легкомысленные ее ученики».
Она долго смотрела в потолок, перечеркнутый перегородкой. В приемнике что-то потрескивало. Иногда прорывался, точно сквозь препоны, все тот же мягкий мужской голос. «Уже в ту пору все понимал, – думала она об Илье, – а я – слепец. Всю жизнь прожила так». Внезапно почудилось, что зеленый кошачий глаз приемника ей насмешливо подмигнул. В приемнике в очередной раз что-то щелкнуло, и вкрадчивый голос сказал: «Сегодня в Литве студенты вышли на демонстрацию, чтобы отметить День независимости, день возрождения. С национальными флагами и лозунгами они вышли на центральную площадь столицы. Демонстрация была разогнана. Среди студентов есть раненые. Около пятнадцати человек задержаны». Голос звучал четко, ясно, словно мужчина стоял где-то рядом. Октя испуганно оглянулась. И вдруг ее обожгло: «Альгис. ОНИ схватили его». Она явственно представила, как сына ведут, заломив руки за спину, как толкают в машину. И сердце до краев наполнилось злобой. «ОНИ охотятся за теми, кто мне дорог, без кого не могу жить. Убили Илью-маленького. Отняли Илью-большого и Владаса. Теперь очередь дошла до Альгиса. Я проклята. Но за что? Почему? Что же делать?» Промелькнула трезвая мысль: «Нужно позвонить домой». Она выскочила в коридор. Дрожащими пальцами набрала код города, свой номер. Трубка отозвалась длинными равнодушными гудками. Она еще раз набрала номер, и снова откуда-то издалека донеслись длинные гудки. Октя подошла к рябому зеркалу. Пристально вглядываясь в свое отражение, с яростью прошептала: «Скулишь! Мечешься! Да, ОНИ – охотники. Это их ремесло. Но разве мы не добровольно стали их дичью? Разве не ты сама отдала им на расправу Илью? И вот оно – воздаяние!» Бессильно оперлась о ломберный столик, и он мягко пошатнулся под ее рукой. Несколько секунд пристально смотрела перед собой. Наконец – отважилась, начала набирать номер телефона Владаса.
Этот номер она помнила наизусть. Иногда, но не чаще, чем раз в месяц, позволяла себе слушать в трубке его быстрое, чуть хрипловатое: «Клаусау (Слушаю)».
На том конце провода тотчас отозвались. Словно давно ждали ее звонка. Женский голос мягко пропел: «Лабвакар (Добрый вечер)». Октя со стесненным сердцем спросила: «Где Альгис? Что с ним?» Но в трубке что-то щелкнуло, и зазвучали тихие гудки. Она снова набрала номер телефона Владаса. «Альгис, Альгис! Где он?» – Не помня себя, закричала в трубку. «Альгиса нет, – услышала она тихий, неуверенный голос женщины. – Временно отсутствует», – сказала та с запинкой. И по этой запинке и этому несуразному «временно отсутствует» Октя поняла, что случилось страшное. «Где Владас?» – Быстро спросила она. «Нера (нету)», – коротко ответили на том конце провода, и снова зазвучали тихие гудки. Некоторое время бессмысленно стояла, держа в руке теплую трубку. Потом осторожно опустила на рычаг. Вернулась в комнату. Кошачий глазок приемника, точно в предсмертном ужасе, расширился и тихо погас.
Октя не знала, сколько прошло времени. Казалось, будто ее накрыли с головой мохнатым серым одеялом, которое душит, давит грудь, не дает дышать. И не было сил его сбросить. Когда открыла глаза, увидела пухлые шапки снега на крыше противоположного дома. И вдруг почудилось, будто кто-то шепнул: «Разбитому кораблю попутного ветра не бывает». Откуда это про разбитый корабль? Ах, да. Здесь, на Петровке. В серой тетради. Смятые паруса, полузатонувший барк. «Неужели мы все на этом полузатонувшем корабле? Бежать! Бежать отсюда!» – Начала лихорадочно напяливать пальто, сапоги. Внезапно остановилась в растерянности: «Куда бежать?» Где-то совсем рядом прошелестел тусклый безжизненный голос: «Ибо живу я среди народа, влекомого к пропасти»…
Она бесцельно, не отдавая себе отчета, бродила по улицам. Уже вечерело, когда добралась до Обуховки. Мать долго возилась с цепочкой.
– Проходи. – Они вошли в комнату, Октя села на диван. – Как погода? – Спросила мать. – Холодно, – отрывисто сказала Октя и замерла в молчании.
Она безразличным взглядом следила за матерью. А та, повязанная белым передничком, смахивала пыль с фарфоровых статуэток, чинно выстроившихся на старом потертом «Беккере». Метелочка из перьев порхала в ее руке. «Точно горничная», – с неприязнью подумала Октя. Они долго молчали. И это было так тягостно и неловко, что не выдержала.
– Как ты живешь? – Спросила она. Мать близоруко рассматривала какую-то щербинку на фарфоре, выпрямилась.
– В общем – неплохо. Раз в неделю отовариваю свой заказ в распределителе. Ты ведь знаешь, я персональная пенсионерка, – со значением сказала она, как-то сразу приосанившись. Октя рассеянно кивнула в ответ. – Продуктов хватает. Убираем, готовим по очереди. Неделю я, неделю – Женя. Но все это не в тягость. Раньше, помнишь, у меня до хозяйства руки не доходили. Жила на казенных харчах. Все в бегах была, в делах. А теперь занимаюсь этим с удовольствием. Едим все диетическое. Легкое. По воскресеньям ходим с Женей на рынок. Но там такая дороговизна – не подступиться. Да, совсем забыла! – Лицо матери оживилось, вспыхнуло. – Встретила как-то Машу. Покупала виноград. Представляешь, зимой – виноград! Это при ее-то пенсии. У меня на двадцать рублей больше – и то не позволяю себе такой роскоши. Я, конечно, поинтересовалась: «Ты что это шикуешь?» Улыбается. «Правнуку», – говорит. Всегда была себе на уме. – Глаза у матери стали строгие, проницательные, точно вернулась в прежние времена. – Помню, из Германии скатерть привезла. С кистями. Мне, конечно, ни слова. Знала, что по головке за такое дело не гладят. Прихожу однажды, на столе – скатерть. Спрашиваю: «Откуда?» Замялась. Молчит. – Мать снизила голос чуть не до шепота, – Думаю, у нее до сей поры остались еще те, старые запасы. Иначе – с каких это шишей зимой – виноград?! А ты как считаешь?