В поисках света
Шрифт:
И вот где-то в 15 лет меня пригласили в Народный театр этого самого завода, на котором я потом работал, в клуб «Заря». В моей жизни появился Владимир Федорович Долматов, потрясающий человек. Он закончил ФЗУ — фабрично-заводское училище, потом вечерний техникум. Когда я с ним познакомился, он делал надписи на ящиках экспортных через трафарет. Он вырезал эти трафареты и делал надписи, понятно, да? На экспортных, потому что это был военный завод. И при этом он руководил Народным театром, это был очень достойный Народный театр. И вот Владимир Федорович Долматов был моим первым наставником, собственно говоря и отцом, в определенном смысле. А до этого был Владимир Устинович, руководитель нашего драмкружка в Доме пионеров. Он часто приходил к нам в гости, дружил с моей мамой, его знал весь город, потому что он в течение 30 или 40 лет играл Деда Мороза на главных елках города, и фамилия у него была Шальтис — мороз, в переводе на русский язык. У него я получил первые театральные уроки. А Владимир Федорович учил меня не только этому, но и каким-то жизненным принципам.
В неполные 16 лет я пошел работать на завод, учеником слесаря. И продолжал заниматься в Народном театре и тренироваться. Так я стал рабочим. И перешел в вечерку и учился в вечерке. Ну, там опять же обычная жизнь, романы… единственное, что может быть необычного или, там, не совсем обычного по тем временам — я безумно влюбился в женщину старше меня на 8 лет и у нас был очень… знойный роман. Я занимался спортом, неплохо выступал за сборную школьников Литвы, был чемпионом республики, рекордсменом республики, толкал ядро, метал диск. Ездил на соревнования, на сборы… обычная жизнь. А когда начался у меня этот роман,
А!.. ходили в гости по праздникам. В соседнюю комнату. Отец был такой… вышел уже на пенсию, у него все стены были обвешаны немецкими словами, он совершенствовал свой немецкий язык и занимался философией. Он очень любил философию. И для того чтобы как-то с ним общаться, я начал читать философскую литературу. Начал я с учебника для сети политпросвещения, помню. Потом прочел Спиркина, потом понял, что надо читать первоисточники. Начал читать Канта, Гегеля, Фейербаха, которого не люблю до сих пор, и всякое другое, Тут же книжки по психологии, и где-то уже в этом возрасте, то есть в районе 16 лет, я составил список: что должен знать режиссер. Это был обширный список.
Такая вот, без особых происшествий жизнь, пока… все это так шло, шло… Закончил я школу, поехал поступать в театральный в Москву — не поступил. Приехал — съездил к бабушке, помню… Короче, мама продала свои часы, и я поехал в Москву на биржу устраиваться актером. Вместо этого встретился там следующий человек в моей жизни — Владимир Александрович Маланкин, делал добор на свой курс в Минск. И он меня взял. Я оказался в Минске, на актерском факультете… Голодали мы страшно. Сквозь десны шла кровь. Воровал в студенческой столовой еду. Потом как-то там, какие-то знакомства организовались, в одной школе вел драмкружок, ставил спектакль, там меня подкармливали. Что я запомнил, как ни странно, вот этот парень, мой приятель… его мама работала в столовой завода «Смена». И однажды она попросила меня, чтобы я своей рукой переписал жалобу поваров на шеф-повара. И там описывались его махинации. С тех пор я знал, что мы едим в столовых. После этого я воровал в студенческой столовой без зазрения совести. Даже курс подкармливал. Мы там втроем работали. Курс настолько привык, что, когда мы приходили на занятия утром, все говорили: «Ну, где коржики, давайте коржики, жрать хочется». Рекорд был — 63 коржика. Вообще я тогда воровал еду везде, я был большой специалист. Но ничего особенного пока не происходило в моей жизни. Меня вызвали в военкомат и по случаю того, что у меня в анамнезе черепно-мозговая травма какой-то жуткой степени, положили в психушку на обследование, там тоже была пара впечатлений. Одно — это парень, который весь день сидел под одеялом. Какая-то тяжелая форма аутизма. К нему приходил отец, седой весь, руки трясутся, и кормил его, туда, под одеяло, ему передавал. Мать у них умерла, он нам рассказал, с горя. Молодой парень совсем. И второй — мой сосед по койке, бывший фронтовой разведчик, у которого крыша поехала по каким-то причинам, который дразнил санитаров тем, что идеально воспроизводил лай немецкой овчарки. Причем настолько здорово, что если не видишь его лица, то полное ощущение, что в палате где-то собака. И вот регулярно прибегали санитары искать эту собаку, потом на него кричали. Но особенно этот парень мне запомнился. Это для меня было потрясение… человек, живущий под одеялом. И горе его родителей, его отца.
Личность моя была в полном порядке. Я был знаменитый достаточно человек, я играл в Народном театре главные роли наряду со взрослыми. Все мои друзья были, в основном, взрослые люди с завода. Я зарабатывал больше, чем моя мама. Я был довольно известный спортсмен, мои фотографии появлялись в местной прессе регулярно, то очередной рекорд, то победа на соревнованиях. И читал. Читал я запойно, в бешеных количествах. Я не ходил ни на какие танцы-шманцы — это мне было не интересно. Я бегал в филармонию, на тренировки, в Народный театр и на работу. Закончил я школу… и поступил в Минский театральный институт, в Минске тоже ничего. А когда я попал в психушку на обследование, я опоздал на неделю на занятия. Мне пришлось объяснять, что со мной вышло — военкомат меня проверял, признал годным к военной службе. А занимались мы, как бешеные. Мы приходили утром и уходили в 11–12 часов вечера. Владимир Александрович, он был очень талантливый педагог, сразу объяснил, что научить этому делу нельзя, а научиться можно. Он никогда никого не подталкивал. Если проявляешь инициативу — тебя смотрят, то есть твои этюды. А если нет, сиди в углу, ну отчислят потом и все. И вот экзамен, первый курс. Отыграл я свой этюд. Все меня поздравляют, что хорошо, все нормально. Собираемся мы. Владимир Александрович оглашает оценки. Пятерки. Меня нет. Четверки — меня нет. Можете представить мои чувства? Тройки. Меня нет. Мне уже там казалось, что я поседел. Такое поражение, самое серьезное поражение за всю мою жизнь, наверно, никогда такого не переживал. Двойки — и тут меня нет. И потом Владимир Александрович: «Николаев, останься, остальные свободны». И он мне говорит такие слова, я их слышал тогда как в тумане: «Я не могу брать на себя ответственность, потому что при твоем здоровье тебя выжмут, как лимон, и выбросят. Ты долго не продержишься в актерах. И я не хочу брать на себя ответственность. Но я могу тебе сказать (он был на моем спектакле в той школе, где я поставил какой-то спектакль, я уже сейчас не помню, про школьников что-то, я там играл „лицо от театра“), я посмотрел — это у тебя очень здорово получается, может быть, ты режиссер по призванию. Не обижайся на меня, но вот так». Я был в тяжелом состоянии, а наш замечательный педагог по сценречи, такой, благородный, интеллигентной внешности, седой красавец, сделал мне выволочку и говорит: «Если ты ломаешься, значит, действительно, нечего тебе делать в театре». Ну, в общем так меня поддержал. Проводили меня друзья, приехал я домой… До сих пор, как вспомню этот кусок своей жизни, во многом, может быть, он был поворотным, потому что, если бы я сломался, тогда непонятно, что бы было. Но я очухался. И тут меня «звездануло». Меня «звездануло», и я пошел в райком комсомола, весь преисполненный наглости. Что-то произнес об эстетическом воспитании школьников и получил мандат на создание под крышей райкома комсомола театра-студии — «Время», ни больше ни меньше. Потом это называлось театр-коммуна «Время». Я прошел по всем школам нашего района, выступил перед всеми старшеклассниками, начиная от восьмого класса. Потом провел вступительные экзамены в три тура, потому что на экзамен пришло 120 человек, из них, естественно, 80 девочек (среди прочих был принят сын режиссера русского драмтеатра Сашка Лурье). И начал вести эту студию. Ничтоже сумняшеся, с полным чувством, что все замечательно. А потом, естественно, папа Лурье заинтересовался: кто его сына обучает актерскому мастерству?.. В это время я вернулся в Народный театр, играл там, а работал старшим пионервожатым в средней школе. И пригласили меня в гости на день рождения Саши. Так я познакомился с Лурье. И он мне говорит: «Я вам помочь не могу, но почему бы вам не попробовать поступить в наш театр? Актером». А чем черт не шутит?.. И я пошел. И меня взяли! На 55 рублей! Актером! В русский драмтеатр Литовской ССР! Первый мой выход на профессиональную сцену состоялся 7 ноября тысяча девятьсот шестьдесят… третьего года, наверно, да, второго? Шестьдесят второго года. В 63-м я уже в армию пошел. И я помню этот ввод, он был 7 ноября, в «Укрощение строптивой». В «Строптивой» я играл одного из слуг, из четырех слуг Петруччио, и пел квартетом: «Наливать так наливай, хэй ля-ля, хэй ля-ля». Так я окунулся в театр. Больше всего потрясений я испытал от закулисной жизни, и особенно после премьерных пьянок. Я не пил. Много я насмотрелся. И вот там случилось самое сильное, наверно, из театральных переживаний.
У нас был актер, очень пожилой, 75 лет, у него был юбилей. Он мне надписал программку. «Ничего, Игорь, трудно только первые 30 лет, потом значительно легче». Шло «Укрощение строптивой», он играл отца Петруччио. Там есть такая маленькая роль комическая. И у него случился сердечный приступ. Вызвали «скорую». А он сидел в нашей гримерке, он был рядовой артист, несмотря на свои 75 лет, обычный, играл маленькие роли. Ему делали уколы, а он сидит, очнулся, колют в вену очередной укол. «Где моя цепь, где моя цепь?» Ему подают эту бутафорскую цепь, он надевает. «Все, на выход». И вот он идет передо мной по коридорчику к сцене, от стенки к стенке. За ним идет врач, медсестра со шприцем на всякий случай. И пока он на сцене играл этот эпизод, так за кулисами и стояла медсестра со шприцем. Это было страшное, ужасное и прекрасное переживание. Для меня в этом был весь ужас и вся прелесть театра. Человек на грани смерти, как выяснилось, у него инфаркт. Или такой, ну, не обширный, а микроинфаркт. Он больше не вернулся в театр после этого спектакля. 75 лет. И вот эта бутафорская цепь.
Параллельно еще у меня жизнь в студии… мы что-то ставим, занимаемся мастерством, сценречью. Время от времени я играю в Народном театре в пьесе Левады «Фауст и смерть». Играю мужчину, которому надо лететь на Марс, а от него ушла жена. И еще он ведет философские дискуссии, и это все в стихах, философские дискуссии со своим идейным противником, монахом Расстригой. Трагедия, Левада — украинский драматург. И там была такая сцена, я хожу по кабинету и прощаюсь с книгами: «Друзья мои, прощайте, до свиданья, а может быть, прощайте и навек». До сих пор помню. А было мальчишечке, значит, 17 с половинкой. Большой успех был у спектакля и у исполнителей центральных ролей. Нас было трое в центральных ролях. А я мечтаю стать режиссером, подкатываюсь в гостеатре, чтобы меня взяли ассистентом на спектакль, начать учиться режиссуре. Обещает мне главный режиссер, но выходит приказ весной, распределение ролей, и вместо меня ассистентом другой человек. Я подаю заявление об увольнении, не в силах пережить этот обман. Меня с удовольствием увольняют. Поскольку до этого уже было несколько художественных приказов на мой счет, никто таких выговоров не получал, как я, с большой педагогической преамбулой. Когда я поступал в Москве, то познакомился с Борисом, геологом из Казани. Шлю ему телеграмму: «Боря, возьми меня в экспедицию». Короче говоря, выезжаю в Москву, из Москвы в Читу и оказываюсь в геологической экспедиции… поисково-съемочная группа, партия № 6.
Этот кусочек моей жизни стал большим уроком, в основном по поводу мужских каких-то принципов… Интересные люди. А возил я с собой «Гамлета», работал над пьесой, с прицелом, что я ее все равно когда-нибудь буду ставить и играть, естественно Гамлета. Мечтал сыграть три роли: Гамлета, короля Лира и Карла Маркса. И вот эта жизнь в экспедиции… Витим… Витим — это та самая Угрюм-река у Шишкова. И помню, у нас камералка — это когда пауза, мы не ходим маршрут, идет обработка данных. Берег Витима, туман, и играют Моцарта. Приемник — поймали Моцарта… темно… где-то вдали сопки, звездное небо, туман…
Я вернулся из экспедиции. Во время экспедиции, из Сибири, я писал письма студийцам. Прямо Константин Сергеевич Станиславский. И мне пришла пора идти в армию. Кем я тогда работал? По-моему, тарщиком или грузчиком… Я уже не помню, кажется на хлебзаводе? На этом заводе в разное время я тарщиком работал, слесарем работал и грузчиком работал. Мама там работала, вот я там и подрабатывал. Тарщик — это тот, кто ящики сколачивает. Я научился забивать гвоздь с двух ударов, выполнять и перевыполнять норму. Пришло время идти в армию. И забрали меня в армию. И отправили в Сибирь. Почти туда же, где я только что был, в город Нижнеудинск. Школа младших авиационных специалистов. Там было три события, которые запомнились.
Первое событие. Все эти годы у меня время от времени приступы случались, 5–6 приступов в год. У меня случился очередной приступ, меня отправили в санчасть, куда я имел неосторожность захватить с собой книгу, которую тогда читал. Это были «Философские тетради» Ленина. Мне очень нравился его темперамент, я представлял, как Владимир Ильич сидит в лондонской библиотеке, в этой тишине, в этой цитадели интеллекта и культуры… и своим почерком пишет: «сволочь идеалистическая!!! пуж-пуж-пуж!!!» — три восклицательных знака. Мне было очень все это любопытно. И майор, начальник санчасти, увидел у меня в руках эту книжку. Это его взбесило. Его просто взбесило, он начал на меня орать, что я тут выпендриваюсь, что тут что-то демонстрирую, что я вообще симулянт и прочее, прочее. Короче говоря, выгнал меня из санчасти, дело было поздним вечером. Я прихожу в казарму. Весь оскорбленный, естественно. А майора роты моей нет, они в карауле. И тут я решаю, что не могу перенести этого оскорбления и надо покончить с собой. Отсюда это очень смешно смотрится. Я на все деньги, которые у меня были, в киоске купил в нашем солдатском печенья, конфеты, обошел все посты, угостил ребят, кто курил, тому сигареты купил, рассказал им, какая сволочь этот майор. Пришел в казарму — там пусто. Но при всем при этом, собираясь красиво умереть, я все-таки в карман шинели положил газеты, потому что знал, где-то читал, что если замерзаешь, то надо в газету ноги закутывать. Было минус 42, ночь. Я перелез через забор и потопал в тайгу. В состоянии полного аффекта, вложил в военный билет записку, попросил прощения у мамы и брата. И в этом состоянии, совершенно невменяемом, я был оскорблен жутко совершенно, почухал я в тайгу. Не знаю, сколько я шел, но постепенно мороз дал о себе знать, головка остыла, и не только остыла, как выяснилось, лицо было обморожено, потом был с черной кожей, как с черной бородой. Ноги уже ледяные. И тут я опомнился. Опомнился, достал газеты, завернул ноги в газеты, потому что портянки совершенно не грели. Надо же выходить из этой тайги как-то. Ну, поскольку я до этого был в экспедиции опять же в тайге, я как-то сориентировался по звездам и понял, что где-то, справа от меня, должна быть железная дорога. И, сориентировавшись на звезды, чтобы кругами не ходить, потепал, потепал и потепал. Но уже ведь не в состоянии аффекта, уже просто тяжело физически, хорошо, что спортсмен, а еще был в полной боевой форме. Короче говоря, я дотепал до дороги, идущей вдоль железной дороги. Автомобильная колея. Снега по колено, в тайге. Вдали даже огоньки увидел. И вот тут я, еще не зная о правиле последних шагов, расслабился. Поскользнулся и упал на спину. Надо мной потрясающее звездное небо. Я лежу на спине, мне становится тепло, я понимаю, что замерзаю. Я читал, что когда замерзает человек, ему становится тепло… И я думаю знаете о чем? Я думаю — вот теперь я понял, как нужно монолог Гамлета «быть или не быть» играть. Честное слово. Короче, тихо отправляюсь в мир иной. Что меня спасает: по дороге едет машина, грузовик, с включенными фарами. Я лежу, вот моя нога в сапоге, значит, ну вот так 10 сантиметров от колеи. А машина не останавливается. Они проезжают мимо меня. Конечно, они меня видели. Это в Сибири. Может, беглый, может, еще что. И это меня разозлило — ах, сволочи, думаю, солдата не подобрали. Я поднялся и из последних сил дошел до этой станции, вошел в станционное помещение и около печки рухнул на пол. Кто-то прибежал, меня перенесли на лавку, достали военный билет, позвонили в часть. Приехал из части этот же самый майор и еще какие-то два офицера. И майор решил такую психотерапию, как я понимаю, применить. Он ворвался и стал орать на меня матом. И когда я его увидел, я стал кричать просто звериным голосом («аш игрек», как сказала бы Ангелина Ивановна). Я уже не мог слышать и видеть его. Я так: аааааааа! — и иду на него. И он мне как врежет. Я спиною в стену, он меня перехватывает, еще раз, я вылетаю в дверь и по откосу вниз. Тут его остановили. Ехал я в часть с командиром своей роты, очень хороший человек, и он говорит: «Почему ты не пришел ко мне, почему ты мне не рассказал, что ж мы, не разобрались бы…» — я мычу только. И меня сразу привезли на гауптвахту, правда всю ночь топили, оставили шинель, в глазок все время смотрели, как я там, не пытаюсь ли продолжить самоубийство, и отправили в госпиталь. В ту же самую Читу. В госпитале… там все очень просто, мне сделали пункцию первым делом. Знаете, что такое пункция, да? Это из спинного мозга берут жидкость. Тебе в спинной хребет вгоняют шприц и вынимают жидкость, на анализ. Если ты откажешься, значит, точно симулянт. Ну, я не отказался, но, слава богу, я что-то еще соображал, более или менее, и понимал, что инструкцию о том, что двигаться нельзя, надо выполнить до конца. Вон у нас один, мой сосед, решил ночью не звать санитарку и сходить в туалет сам. Его согнуло, и он больше не разогнулся.