В Сибирь!
Шрифт:
На гребне улицы я оглянулась и посмотрела назад. В ряду фонарей зияла проделанная мной черная дыра. И мне захотелось вернуться, постоять в тени и набраться уверенности. Часы на церкви белели половиной одиннадцатого, последний автобус из Ольборга, вынырнув с Сёндергате, прогромыхал мимо нас и свернул к автобусной станции на той стороне церкви. Красные фары пропали вдали, смолк растревоживший вечер звук, и стало тихо; я слышала, как позади домов плещется море, и думала, что в этом городе случаются мгновения совершенного безмолвия, но он не бывает тихим. Тут Еспер обернулся и простонал:
— От черт!
Тогда
Еспер шепнул:
— Это граммофон.
Барон поднял его над головой — я даже издали явственно ощутила его тяжесть — и швырнул в окно.
— Он не играет! — успел он прокричать, пока осколки секунду помедлили, прежде чем брызнуть об пол магазина; и если взрослые мужчины плачут, то я слышала именно это. Он был пьян в стельку. Садясь в ландо, он запнулся о приступку и рухнул вперед со стоном, который издают гигантские животные с обвислой безжизненной кожей — слоны или носороги, когда вваливаются в выкопанные охотниками ямы-ловушки.
— Ну, этому помощь не нужна, — хмыкнул Еспер. — С личным авто он тоже может проститься. Несостоятельный, неплатежеспособный банкрот. И за граммофон он, конечно, тоже не сможет рассчитаться. Пропил такую тьму денег. Идиот!
Ландо исчезло так же стремительно, как возникло, но умчалось не к "Вечерней звезде" и не назад в Бангсбу, а в сторону станции.
— Куда это он?
— На свалку истории, — отрезал Еспер.
Все произошло в мгновение ока. На часах на церкви по — прежнему была половина одиннадцатого, они пробили один раз, когда мы проходили мимо. Едва звук замер, прорезался портовый гвалт, а с моря пополз туман; он залил Торденшёльдсгате, Лодсгате, Хавнегате, тихо завоевал Фискерклинген в Старом Флатстранд, где сошел на берег Тарье Виген из длиннющего стихотворения Ибсена. Вскоре на свободе остались только светильники фонарей, они струили свет на серую вату, которая забивала все на своем пути — людей и дома: видимость стала не больше трех метров. Свет фонарей слился в блеклое сияние, Еспер остановился, выставил вперед руку, как слепец, и сказал:
— Наверняка в ночь, когда погиб Данцигман, было так же. Он просто испугался. Он думал, он знает, где что, а тут все смешалось, хаос. Ну-ка, сестренка, закрой глаза руками, повернись три раза вокруг себя, а теперь скажи, где дорога домой?
Я сделала, как он велел, я так крутилась, что едва не упала, потом открыла глаза и стала таращиться вокруг.
— Не знаю.
— Поэтому всё возможно.
Он все ощупывал воздух выставленными вперед руками, будто сомневаясь, куда нам идти, а потом принял решение и дал отмашку:
— Давай-ка попробуем эту дорогу. — Но я думаю, что он притворялся. Мы повернули направо, и мне показалось, что я узнала очертания дома Торденшёльда на Скиппергате, которая вела назад туда, откуда мы пришли, только тянулась восточнее и ближе к порту. Мы семенили мелкими
— Холодно, — пожаловалась я.
— В Испании холоднее.
— Что ты выдумываешь. В Испании зреют апельсины.
— Но не в горах. Там грунт такой смерзшийся, что невозможно окопаться, и фашистские истребители отстреливают людей как мишени в тире. В Одиннадцатом батальоне осталось так мало оружия, что новые бойцы должны ждать, пока убьют товарища, чтобы забрать его винтовку.
Я попыталась заполнить туман мужчинами в форме в заледенелой Испании, но туман остался пустым туманом.
— И знаешь, о чем они пишут домой?
— Нет.
— Они мечутся как вороны на снегу, почти без оружия и с подмороженными задницами, а пишут: "Шлите больше шоколада!" Дьявол! Слушай, давай ограбим магазин? Вон хоть фру Сандбьергс с Фелледвей, свинья еще та, зато все полки забиты шоколадом. — Он режет туман руками, он забыл опустить их, потом оборачивается, делает шаг назад, и я спрашиваю:
— Ты б хотел поехать?
— Конечно.
Он не дорос, я знаю. Если напрячься, то видно торчащие из тумана иглы башенных кранов на верфи, слышно эхо наших шагов по брусчатке и понятно, что все-все кругом старше нас обоих, а все, что было нашего, ушло в землю, похоронено и позабыто — все, кроме голоса Еспера. Я зажмуриваюсь, и вечер наполняется итальянскими бомбардировщиками, взорванными мостами, черным дымом, серыми обломками на посеревшем снегу и домами без крыш под сероснежным небом; тут живет коричневая портупея генерала Франко и города Харама, Гвадалахара, Брунете и развалины Теруэля, а в снегу повсюду — останки черных убитых лошадей; и Еспер, тоже убитый — на снегу, рука закоченела в победном жесте: "Viva la Muerte!", верной дорогой идем, сестренка, мы скоро вернемся.
Но никто никогда не возвращается назад, и ведь кто-то ждет винтовку Еспера?
Мне стало нехорошо, и я сказала:
— Еспер, мне нехорошо, мне надо посидеть. — Я присела на лестнице неизвестно где стоящего дома. Его стены сочились холодом, но я расстегнула пальто у ворота и стянула шарф. Наверно, меня вырвет, подумала я, и тут же вытошнила на землю сбоку от лестницы грубые комки молока. Это было больно: они расцарапали горло; и я стала думать о дедушке в хлеву, об Ирме в красном платье и о Лоне в красном платье; лиц обеих не видно в том зеркале в темной комнате, которая суть весь мир, и я заплакала.
— А что, платье у меня действительно синее, — проговорила я громко и почувствовала, как поднимается злость; меня снова вырвало и сразу же стало легче, но еще холоднее.
— Я мерзну.
— Да ты вечно мерзнешь. И что ты будешь делать в Сибири? Давай лучше со мной в Марокко. Мы уедем, как только кончится война.
— В Сибири все иначе. Не как здесь, у них другая одежда и теплые бревенчатые дома. Уж не говоря о том, что Марокко — родина Франко, я сама читала.
— Да не в фашистское Марокко, а в арабское, дурища. Я еду в Мекнес и Марракеш, в то Марокко, где караваны и смуглолицые люди.