В сорок первом (из 1-го тома Избранных произведений)
Шрифт:
— Не надо его беспокоить, — категорично сказал Калмыков. — Что за дело у вас, почему такая неотложность?
Если Николай Иванович отдыхает, подумала Антонина, она позвонит ему домой. Она звонила и раньше, бывало, что и ночью, случалась такая нужда. Однажды, в уборку, сломались сразу два комбайна, эмтээсовского директора не оказалось на месте, уехал куда-то в дальние колхозы, механик заявил, что ночью для ремонта не поедет, только утром, а хлеб стоял пересохший, еще чуть — и начнет осыпаться. Антонина подумала — как быть, да и подняла Николая Ивановича с постели… А сейчас Николай
С минуту Калмыков упорствовал, не хотел открывать местонахождение первого секретаря, должно быть — видел в этом какую-то секретность, потом все же сказал, что Николай Иванович на железнодорожной станции, но звонить туда не следует, нечего отрывать секретаря от первостепенных дел, все обычные вопросы поручено решать сейчас ему, Калмыкову.
Слова о станции пронзили сознание Антонины. Это же эвакуация райцентра, его предприятий, фабрик, учреждений, складов, семей служащих, размещенных в нем госпиталей, — вот что означает пребывание Николая Ивановича там! Что же сейчас творится на булыжной вокзальной площади, на станционных путях, вокруг невысокого кирпичного вокзального здания, под старыми дуплистыми тополями! Тысячи пеших беженцев с большака и полевых дорог собрались там, сотни семей с детьми, стариками, горы грузов, которые надо спасать, увозить от врага. Немыслимые сложности с отправкой, нехватка вагонов, паровозов…
Картина эта так явственно нарисовалась Антонине, все происходящее во мраке ночи на широком пространстве вокруг Гороховки обрело в ее сознании такую грозную очевидность, что ей показалось чем-то совсем детским продолжать секретничать и дальше, тушевать свои слова. И она напрямик сказала Калмыкову, что из Гороховки уже видны сполохи, что на большаке — не поймешь что, может быть, даже и немцы, такой там гуд и лязг, колхоз весь на ногах, люди взбудоражены. Может, поднимать хозяйство на колеса, уходить, пока не поздно?
— Как это уходить?! — возмутился Калмыков. — Вы что там, уже головы от страха теряете? Забыли предупреждение — все действия только по приказу, как надлежит в военной обстановке!
— Как бы потом поздно не было, товарищ Калмыков. Это ведь не в момент — целой деревне собраться!
— Зря волнуетесь, Антонина Петровна! Это на вас малодушные настроения влияют. Опасности еще никакой нет. Сведения к нам идут регулярно, можете поверить.
— Что ж делать нам?
— Прежде всего — не впадать в панику. Всем находиться на своих местах, заниматься текущими делами. Вот такая на данный момент задача. Что? Да не поддавайтесь вы слухам, не забывайте, их враги распускают, потому что паникерство им на руку. Да, да, все, что будет надо… если что будет надо… если что другое… Да, сообщим вам немедленно. Немедленно сообщим!
— Что он сказал? Что он сказал? — накинулась Раиса, когда разговор с Калмыковым окончился. Она все время прислушивалась к его голосу с другой стороны трубки, но расслышала и поняла не все.
— Сказал — опасности еще нет, заниматься текущими делами. Если что — указания поступят.
— Уф-ф! — шумно, во всю грудь, вздохнула Раиса. С нее точно камень спал. Нюра Фокина, — и она прислушивалась к телефонному разговору, неподвижно
— Ну и слава богу! Раз говорят — нет опасности, значит, нет, зазря говорить не станут, на то и поставлены там, чтоб все в точности знать…
Антонина же не почувствовала облегчения. Никогда у нее не было в Калмыкова настоящей веры, неосновательный был он человек для таких событий. Знала Антонина такой тип людей и не любила их внутренне: всегда бодрятся, все у них только хорошо, всегда на языке бодрые слова, а бодрость их — для виду, фальшивая, от такой бодрости один вред, потому что для пользы не бодрые слова, а правда нужна, какая она ни есть, и ничего кроме.
Антонина посидела за своим столом, трогая машинально бумаги, листки перекидного календаря. Он был открыт на вчерашней дате, и Антонина перевернула листок. На новом было написано: «Рамы». Это была заметка для памяти, сделанная, когда еще шла совсем мирная жизнь и не было войны, и слово это означало, что осенью Антонине надо договориться с райпромкомбинатом о поделке парниковых рам, полсотни штук, — чтоб к будущему году оборудовать в колхозе парниковый участок и заняться выгонкой ранних овощей. Затраты средств и труда небольшие, иные колхозы в районе завели у себя парники, и дело это показало себя прибыльным.
Много на перевернутых и еще не перевернутых листках календаря, в тетрадях Антонины таких замет, несущих в себе память о мирных днях, о планах, намерениях, которыми жили недавно, вырабатывали сообща на колхозных собраниях или в спорах в тесном кругу правленцев в этом вот кабинетике. Грустно Антонине на них натыкаться: ничему уже не сбыться, не исполниться, все добрые планы, мечты о будущих днях колхоза, — теперь просто бумага в ящиках стола, неровные чернильные строки на календарных листках…
Раиса что-то говорила — с освобожденной, воспрянувшей, легкой душой; Антонина не вслушивалась, напряженно, до нытья в висках, думала. Известие, что началась и полным ходом идет эвакуация райцентра, легло на нее давящей тяжестью. Только один вывод напрашивался из того, что она узнала, вопреки успокоительным словам Калмыкова: беда не просто надвигается, близка, она уже пришла, командует, и скоро только она будет властительницей всего и всех…
— Тише вы, балаболки! — остановила она Раису и Нюру Фокину, болтавших между собой в полный голос. — Позвоним-ка еще соседям, что у них?
К западу земли «Зари» граничили с полями «Коллективиста» через балку с сухим песчаным руслом, наполнявшимся водой весною или в большие дожди. Но звонить туда не имело смысла: до деревни от Гороховки всего километра три, слышно и видно оттуда то же самое, что из Гороховки, и наверняка там знают о происходящем ничуть не больше.
Звонить надо было на самый край района, в «Прогресс» или «Память Ленина». Они расположены по обеим сторонам большака, «Прогресс» — длинное село Волоконово — почти на самом большаке, в полуверсте от него. До этих колхозов из Гороховки считалось — до одного одиннадцать, до другого шестнадцать верст, и уж там-то должны были лучше всех видеть, что делается и каково истинное положение.