В тени алтарей
Шрифт:
— Это было бы, конечно, большим разочарованием, — ответил Васарис. — Я верю, что в новом, молодом поколении ксендзов силен творческий дух.
— Желаю, чтобы и после пяти лет священства вы верили в это, — не без иронии заметил студент.
Во дворе они встретили приехавших: самого настоятеля, ксендза Трикаускаса, учителя и Люце. Их уже окружили хозяева дома и другие гости. Васарису было приятно показаться в обществе такого серьезного, бородатого студента.
С Люце он поздоровался последним. Она крепко пожала ему руку и, сверкнув глазами, пошутила:
— Вы так быстро сбежали от нас в день святого Лаврентия, что я и не заметила,
— Мне в тот день вообще не везло, — ответил ей Васарис. — Обжег вам руку, может, и теперь еще болит?
— Поглядите, — протянула она ему руку. — Угадайте, в каком месте?
— Нет никакого следа, — ответил он, не осмеливаясь коснуться руки. Однако он успел заметить, что рука красивая.
Тут старая Петрилене позвала Люце, так как хотела посоветоваться с ней относительно угощения. Васарис остался один. Он был доволен собой. Встреча прошла легко и естественно.
Ксендз Трикаускас с двоюродными сестрами Петрилы уже успел обежать сад и натрясти спелых груш. Настоятель, учитель и студент спорили о производстве литовского фруктового вина. Крестьяне говорили об урожае и о приближающемся севе, а семинарист Петрила возился в клети со своим сундучком.
Никем не замеченный, Васарис ускользнул в сад, чтобы полюбоваться этим последним вечером и тишиной теплого заката. Его охватило печальное, прощальное настроение. Пролетели каникулы, точно короткий сон, и уже завтра вечером будет он бродить по полутемным, пыльным и гулким коридорам, преклонять колени в тесной часовне, глядеть на изогнутые фигуры святых Алоизия Гонзага и Станислава Костки и слушать монотонный голос духовника. Прислонясь к забору, смотрел он на заходящее солнце и предавался прощальным мечтам.
Вдруг кто-то подкрался сзади и закрыл ему руками глаза. Это случилось так неожиданно, что он даже вздрогнул.
— Ну, кто? Угадайте! — зазвенел над самым ухом задорный и веселый женский голос, от которого замерло сердце Васариса.
— Люция?
— Нет! Не угадали! Не пущу!
Он уже ощущал не только ее пальцы и ладони, но и локти, и грудь. Первое приятное ощущение уступило место другому: ему стало неловко и стыдно, не хватало дыхания, мешали ее ладони, плотно прижатые к глазам. Людас боялся, что он выглядит смешным и нетерпеливо, почти умоляюще пробормотал:
— Как не угадал, я знаю, что это вы! Пустите, пожалуйста!..
В одно мгновение она отскочила от него на два шага и, насмехаясь и передразнивая его, плаксиво протянула:
— Пустите, пожалуйста. Господи, какая невинность! Недотрога! Фи!.. — и, шаловливо гримасничая, Люце повернулась и быстро пошла в избу.
А семинарист Васарис так и остался, сгорая от стыда и чувствуя себя в десять раз более смешным и жалким, чем в день святого Лаврентия. Готовясь ко второй встрече с Люце, он не предвидел, что попадет в такое положение. Он огорчался тем сильнее, что не знал за собой никакой вины. Что же ему оставалось делать, если не только его глаза, но и нос были так зажаты, что захватывало дыхание? И на что она обиделась? Тут, наверно, какое-нибудь недоразумение. Но различные догадки о причине, побудившей Люце убежать, нисколько его не успокаивали. Он понимал только одно, что его возглас: «Пустите, пожалуйста!» был действительно смешон, ребячлив и жалок.
Васарис забрел в глубину сада, глядел на деревья, искал падалиц. Но презрительное «фи!» Люце все еще раздавалось в его ушах. С ужасом думал он, как теперь с
— Что вы, ксенженька, пригорюнились? — озабоченно спросила Людаса Петрилене. — Побудьте с нами — повеселитесь.
— Э, матушка, и ты бы пригорюнилась, если бы в молодые годы тебя заперли в монастырь, — весело воскликнул студент.
Люце притворно заступилась за Людаса:
— Неправда! Я сама видела, что ксенженька в саду молился, и ему ничуть не жалко уезжать в семинарию.
Ксендз Трикаускас оглядел Людаса с головы до ног сквозь пенсне, похлопал его по плечу и сказал:
— Что же, из таких невинных юношей и вырастают истинные слуги божьи. А уж с богомолками ему придется помучиться. Не сумеет он с ними справляться так быстро, как мы, — раз, раз и готово. Исповедь кончена!
Услыхав эти насмешки, Людас Васарис, как улитка, ушел в свою раковину, ему уже стало безразлично, что о нем скажут. Он видел, что Трикаускас, а может быть, и Люце считают его дурачком, но именно поэтому чувствовал свое превосходство над обоими. В такие моменты он рос и становился крепче, как растет и крепнет пораненное, но глубоко вцепившееся корнями в землю деревцо.
С самого начала второго учебного года Людас Васарис почувствовал себя в семинарии много уверенней и самостоятельней. У него уже было кое-какое прошлое, кое-какой опыт. В минувшем учебном году он освоился с духом и порядками семинарии, и ему больше не приходилось бояться неожиданностей, заставлявших прежде метаться, предаваться отчаянию и считать себя ничтожным, ничего не смыслящим новичком. Жил Васарис уже не в отвратительном «лабиринте», а в комнате, где было их всего четверо. Правда, в ней он только ночевал, так как дни проводил в аудитории, но все-таки это было лучше «лабиринта».
К тому же здесь не было формария, который не спускал с них глаз, контролировал, приставал с разговорами, читал наставления, а порой и придумывал разные шутки, изводившие всех. Второкурсникам было очень приятно сознавать, что они уже не последние, что есть и пониже их.
На каникулах Людас получил возможность познакомиться с жизнью духовенства, поэтому духовные беседы стали для него понятней, а наставления конкретней. Наконец и личные переживания, хотя и немногочисленные и не очень глубокие, все же отразились на нем и оставили след в душе.
Первую трехдневную реколлекцию Васарис провел, вспоминая о каникулах. Духовник читал о веренице страшных грехов, о покаянии и о божьем милосердии, об аде и рае, а он мечтал о солнечной, летней природе, тянулся к домашнему уюту, вспоминал спор настоятеля Кимши с «апостолом», мысленно возражал студенту, а еще чаще представлял себе встречи и разговоры с Люце. Все эти обрывки мыслей, образов и воспоминаний то затуманивались, то разрастались в волнующие, драматические сцены. Конечно, самое сильное впечатление осталось у него от встречи с Люце, но о характере своего чувства он не задумывался. Скорее всего это была не влюбленность, а только первое неудачное пробуждение юношеского самолюбия и воображения. Думая о ней, Васарис больше думал о себе и тосковал он в сущности не по ней, а по образу зрелого мужчины, каким хотел стать. Поэтому он, тогда еще такой щепетильный в вопросах совести и постоянно выискивающий новые грехи, чтобы разнообразить исповеди, ни разу не догадался извлечь из своего знакомства с Люце материал для исповедальни.