В тяжкую пору
Шрифт:
В наклонившейся набок полуторке размахивает длинными руками высокий худой сержант:
Умом Россию не понять,Аршином общим не измерить:У ней особенная статьВ Россию можно только верить.Стараюсь оставаться незамеченным, смотрю и слушаю. Сержант декламирует с «подвывом», как заправский поэт. В книгу не заглядывает, Тютчева знает наизусть.
Едва кончил, заказывают еще.
— Про
— Давай-ка Блока, Лева.
Сержант, как видно, привык к таким просьбам, не куражится:
И вечный бой! Покой нам только снится.Сквозь кровь и пыльЛетит, летит степная кобылицаИ мнет ковыль…Бойцы слушают задумчиво, с отрешенными лицами.
— Знаете что, — предлагает чтец, — пусть каждый выберет одну книгу, только одну, которую ему хочется иметь с собой. Начальство, думаю, разрешит.
Я выхожу из своего укрытия.
— Начальство разрешает.
Сержант немного смутился. Он не подозревал, что я его слушаю.
— При одном условии… Как ваша фамилия?.. Тимашевский? Только, товарищ Тимашевский, при условии, что и начальству разрешается взять одну книгу.
Я залезаю в машину и вместе со всеми роюсь в ящиках. Милое дело — копаться в книгах. Можно, кажется, забыть обо всем на свете…
Малорослый красноармеец в желтой от глины шинели извлек здоровенный том в сером переплете.
— Я свое нашел. Четыре книги «Тихого Дона» вместе. Кто-то взял Некрасова, кто-то раскопал тоненькую, изданную библиотечкой «Огонька» книжку Есенина.
— А вы чем разжились, сержант Тимашевский?
— Да вот, товарищ бригадный комиссар…
В руках у сержанта «Верноподданный» Генриха Манна.
— Кое-что объясняющая книга. Беспощадно написана…
— Вы филолог?
— Нет, физик. Недоучившийся физик. Еще точнее, едва начавший учиться физик. Три месяца на первом курсе и — ать-два. Призывник тридцать девятого года.
Я помню парней, которых пришлось сорвать со студенческой скамьи. Многим мучительно дался призыв. Но почти все стали со временем толковыми бойцами и сержантами.
Наверно, длиннорукий и длинноногий Тимашевский нелегко овладел этим «ать-два». «Заправочка» и сейчас неважнецкая. Вид не лихой. Гимнастерка пузырем выбилась из-под ремня, сухопарым ногам просторно в широких кирзовых голенищах. Да и вообще не красавец сержант Тимашевский. Красное обветренное лицо, глаза навыкате, нос, будто срезанный снизу. При разговоре верхняя губа поднимается, обнажая розовые десны и длинные зубы.
Если полюбят тебя, сержант Тимашевский, девчата, то уж никак не за красоту. За ум твой полюбят, за высокую душу.
— … Сейчас книга столько сказать может. И о немцах и о нас. Вон как Блока и Тютчева слушают. А сегодня ночью я в танке подряд Маяковского на память читал. Помните вот это:
На землю, которую завоевал и полуживую вынянчил…
— …Я прежде и не подозревал, что столько наизусть знаю. По наитию вспомнил. Как иной раз на экзаменах.
Подошедший Немцев залез в машину и тоже принялся рыться в ящиках. Мне было любопытно, что выберет замкомдив. Полковой комиссар долго не находил книгу по душе. Наконец достал одну небольшого формата, в пестром библиотечном переплете. На лице Немцова отразились удивление, радость, сомнение. Никому ничего не говоря, он сунул книгу в карман плаща.
Подбежал Гуров (ходить ему было несвойственно).
— Товарищ бригадный комиссар, разрешите начинать. — И, не дожидаясь разрешения, повернулся к агитаторам: — прошу из читального зала на лоно природы.
Шагая вслед за агитаторами, я тихо спросил у Немцева:
— Что же вы выбрали?
— Так, пустяки…
Полковому комиссару не хотелось отвечать.
— А все-таки?
— Книга подлежит изъятию. Каким-то чудом в провинциальной библиотеке сохранилась.
Он посмотрел на меня и задиристо улыбнулся. Эту улыбку, подумал я, Васильев и считает «одесской жилкой».
— Николай Кириллыч, я выбрал «Одесские рассказы» Бабеля. А вы, разрешите полюбопытствовать?
— Я всех хитрее. Однотомник Пушкина.
Этот однотомник прошел со мной всю войну. Он и сейчас у меня в книжном шкафу. Истрепанный, с трехзначным библиотечным номером, с фиолетовыми кляксами печати на титульном листе и семнадцатой странице…
Пока агитаторы рассаживались, я спросил у Гурова, о чем он будет вести речь. Старший политрук протянул мне листок. Почти все вопросы так или иначе связаны с обороной. Один пункт мне показался оригинальным:
«У Дубно Тарас Бульба расстрелял за измену сына Андрия. О долге и преданности».
Начался инструктаж несколько необычно: каждому агитатору Гуров предложил открыть ячейку.
Мы с Немцевым отошли в сторону. Я машинально посмотрел на часы. В который уже раз! Жду не дождусь, когда появится, наконец, Рябышев с двумя дивизиями. Меня все сильнее тревожит судьба корпуса. Да за дубненский гарнизон неспокойно. Разведка Сытника натолкнулась на фашистов южнее Млынова и около Демидовки. Противник охватывал нас полукольцом. Правда, это еще просторное, не сжавшееся полукольцо, с широким проходом на юго-западе. Но с часу на час противник может закрыть ворота.
Я был един в двух лицах: и командир подвижной группы, захватившей Дубно, и замполит корпуса, оставшегося в районе Броды — Ситно. Для тревоги оснований более, чем достаточно.
Стали готовиться к обороне, уповая только на себя. Из тридцати исправных немецких танков создали новый батальон, поставив во главе его капитана Михальчука. «Безмашинных» танкистов и экипажей подбитых машин у нас хватало. Новому комбату и его зампотеху инженеру 2 ранга Зыкову приказано: «Обеспечить, чтобы к вечеру люди владели немецкими танками не хуже, чем своими». И артиллеристам, которым досталось до полусотни брошенных гитлеровцами орудий, вменено в обязанность стрелять из них, как из отечественных.