В тяжкую пору
Шрифт:
Кто же будет командовать колонной?
На раздумья и выбор в моем распоряжении максимум пять минут. И вот уже от машины к машине несется:
— Полковника Плешакова к переправе, полковника Плешакова…
Плешаков исходил эти места за последние дни. У него солидный командный опыт. Кстати, пустить тылы на Тернополь — идея Плешакова.
Меня смущает одно. Полковник все время рвется в бой. А в бою он не признает ни перебежек, ни переползаний. Доводы у него своеобразные:
— Когда кавалерист в атаку идет, брюхом землю не гладит…
Надеюсь только,
На прощание я прошу Плешакова:
— Может, встретитесь с Рябышевым… Объясните наши действия…
— Есть! — глухо отвечает Плешаков. И вдруг я чувствую на щеке колючую щетину, слышу запах пропотевшей, пропыленной гимнастерки. Мы обнимаемся и целуемся.
— Как знать, свидимся ли…
Почему так знакома эта фраза? А, я полчаса назад сказал ее Семенову. Теперь мне ее возвращает Плешаков…
Товарищи, которые уходят на юг, считают нас, оставшихся, обреченными, приговоренными к смерти. К героической смерти. Только этим можно было объяснить и вопрос Семенова и мускулистые объятия Плешакова.
Мне стало тоскливо. Мелькнет в тумане последняя красная лампочка — и все. У нас осталось — смешно сказать — восемьдесят танков, на каждом по двадцать-двадцать пять снарядов, а баки заполнены горючим лишь наполовину. И небольшие десанты… У бойцов — считанные патроны. Правда, есть еще двадцать танков Петрова, которые обеспечивают выход в тыл. Потом, когда мы начнем действовать, они подтянутся к нам и составят второй эшелон группы…
Ловлю себя на том, что думаю уже не об участи обреченных, а о бое. Великая, спасительная сила ответственности!
У ложбины останавливаю танк. Веселыми четырехугольниками светятся в ночи топки кухонь. Около них снуют темные фигуры. Кто-то громко настойчиво повторяет:
— Соли, соли, больше сыпь соли. Кому говорят, соли давай…
Значит, готовится завтрак. Значит, все идет своим чередом. А то, что нас осталось так мало, возможно, и неплохо. Мы подвижны, гибки, легки на подъем.
Подхожу к кухне, прошу поесть. Свинина с картошкой — тоже не худо.
В закрытой штабной машине над картой Васильев, Немцев, Сытник, Курепин. Лениво потрескивая, чадит свеча. На потолке сближаются и расходятся огромные черные тени от склонившихся над столом голов.
— Почему не спите, товарищи? Васильев поворачивается от карты:
— Была такая песенка: «Я лягу спать, а мне не спится». Недавно Петренко заходил. Разведчики пленного приволокли. Танков в лесу, говорит, сотни две, не больше. С ними две батареи и еще артиллерия на высотах вдоль узкого прохода, по которому нам идти… Дорога цветов… Вон как у Курепина на карте все роскошно разрисовано.
Я протиснулся к столу. На карте между двумя синим карандашом прочерченными овалами, внутри которых условные обозначения танков, две острые красные стрелки. Левая — Волков, правая — Сытник. Эти стрелки едва не задевают тоненькие строенные синие черточки — знаки немецких батарей.
После того, как посмотришь на карту, можно не спрашивать, почему не спят командиры.
Мне захотелось перевести разговор на другое:
— Когда завтрак?
Васильев посмотрел на часы:
— Через двадцать минут, в три тридцать. Придется довольствоваться сухим пайком.
— Что так? Вмешался Немцев.
— Не успел доложить комдиву. Я оставил несколько кухонь. Будет настоящий завтрак. Горячий. Васильев немного смущен.
— Спасибо, Михал Михалыч. Меня как-то нынче на все не хватило…
Мы разошлись, когда начался завтрак. Мне хотелось послушать, о чем говорят бойцы.
Первое, что я почувствовал сегодня в людях, — усталость. Подъем давался нелегко. Слышалась длинная, в несколько колен, ругань. Было тепло, но многие зябко кутались в шинели.
Кто-то сказал:
— Мы как с этой стороны нажмем, корпус с той надавит… Слово «корпус» повторялось чаще других. Бойцы верили в воссоединение с частями корпуса, в чем я после карты Курепина стал сомневаться. Слишком толстая стена, слишком мало у нас сил. Не придется ли, выполнив приказ, уходить в леса?..
Танкисты рассуждали об экономии снарядов, о стрельбе из пулеметов, о том, как Хабибуллин гусеницами раздавил целую батарею.
И эта деловитость людей, через каких-нибудь полчаса идущих в чудовищно неравный бой (против сотен немецких танков и орудий — несколько десятков наших истрепанных машин и ни единой артбатареи), помогла мне после неуютной, тревожной ночи все поставить на свои места.
Да, шансов на соединение с корпусом мало, совсем мало. Однако основная масса людей и машин уже за пределами кольца, а мы, если и не прорвем это кольцо на всю глубину, то уже наверняка изломаем, сомнем, разрубим его. Чего бы это ни стоило! Нас мало. Но мы будем наступать, будем жечь немецкие танки и давить гусеницами немецкую пехоту. Танки, пушки и солдаты, уничтоженные нами, уже не пойдут на Киев, на Москву, на Ленинград.
К мысли о смерти не привыкнешь, но можно приучить себя к постоянной мысли об истреблении врага.
Где-то южнее продолжали тарахтеть танки Петрова, отвлекая внимание немцев и привлекая на себя их снаряды.
Несколько машин, составляющих нашу разведку, миновали гать и поднялись на узкое плато, то бокам которого укрылись в лесу батареи и танки фашистов. Затянутый белесой дымкой утреннего тумана лес молчит.
За разведкой двинулись танки командования: мой, Васильева с Немцовым и Волкова. Прошли болото, прижимаемся к смутно темнеющим слева деревьям. И вдруг где-то справа, позади, яркие вспышки разорвали туман. Артиллерия накрыла хвост колонны Волкова.
Нельзя останавливаться, нельзя терять внезапность. Пушки бьют неприцельно, на шум моторов.
Сытник еще не подошел. Но все равно не останавливаться. В наушниках слышу привычное васильевское: «жать, жать…», «темпы, темпы!».
С двумя машинами я отрываюсь от колонны. Прежде чем развиднелось, надо заткнуть глотки фашистской артиллерии. Иначе Сытнику и Петрову несдобровать.
Идем на вспышки. Скорость максимальная. Коровкин хочет обойтись без снарядов. Уповает на гусеницы и пулеметы.