В тяжкую пору
Шрифт:
— …Паны начальники, то моя корова… Не дайте с хлопчиками погибнуть…
— Буде, баба, не глухие, слышали, — оборвал Сытник причитания и повернулся ко мне. — Что робить?
— А те две тоже ваши? — спросил я.
— Ни. Зачем мне чужое? Та, комолая, дида Степана, а другая — Марфы. У ней сын в Червоной Армии.
Вот тебе и «стадо», вот и накормили людей! Отдать женщине ее корову,» а двух других — быстрее в котел? Коль и придут хозяева — ничего не попишешь, опоздали.
Нет, так не годится. Нам нельзя ни на минуту забывать, кто мы такие. Каждый из нас постоянно должен помнить,
Но в то же время у меня язык не поворачивался приказать людям, четверо суток ничего не евшим, вернуть коров и продолжать мытарства с голодными желудками. Вместо приказания я обратился к ним с вопросом:
— Ну, так как, товарищи?
Никто не отвечает. На поляне тихо. Только шмыгает носом босой мальчуган.
Кто-то неуверенно бросает:
— Нехай начальство решит.
— Чего там решать? Тетка со своей коровой пускай проваливает, а тех двух в пользу Красной Армии.
— Все так считают? — спрашиваю я.
В ответ молчание. Я тоже молчу.
Наконец поднимается долговязый сержант. Правая рука, обмотанная грязной тряпкой, висит на перекинутом через шею ремне. Короткая, не по росту, шинель не подпоясана. Узнаю Тимашевского, того, что читал недавно стихи: «Умом Россию не понять…». Чего же ты, сержант, скажешь теперь?
— Не надо нам этого мяса… Не то, чтобы не надо… Но не таким путем, Тимашевский еле держится на длинных худых ногах. — Помните, ребята, картина была «Ленин в восемнадцатом году»? Рабочий Василий привез хлеб в Москву, а сам от голода потерял сознание. Это я к тому… Да вы и сами понимаете…
И действительно, его поняли все. Кроме темной, лишь два года назад ставшей советской крестьянки. Но через минуту и ей все становится ясно.
— Так я, пан начальник, пиду?
Из группы раненых донесся тот же голос, что и пять минут назад:
— Вались, тетка, гони свое стадо. Да быстрее, пока не передумали…
А чем же все-таки накормить людей, особенно раненых? Вчера вечером разведчики привели мне буланого жеребца. Вместо седла приспособили половик. Что и говорить, с моей плохо подчинявшейся ногой жеребец был не лишним. Но нечего делать, приходится отдать его на заклание.
Порции нарезал Сытник на расстеленной, как скатерть, шкуре буланого. Не было кухни, котла, соли. Ломтики конины насаживали на штыки и жарили на костре, разложенном в овраге.
Нам, здоровым, ничего не полагалось. Мы держались в стороне. Легче и для нас и для раненых. Каждому из них досталось по кусочку красного, жесткого, как резина, мяса. А самые слабые нежданно-негаданно получили еще и по глотку жидкого меда. Добыт он был совершенно неожиданно.
Пока раненые готовили свой шашлык из конины, я обходил лагерь. Несколько на отшибе (они всегда так держались) сидели наши кинооператоры и что-то жевали. Подошел поближе. Вижу — макают в кастрюлю вырезанные из дерева лопатки.
— А, товарищ комиссар, подсаживайтесь, — пригласил Ковальчук. — Вот раздобыл наш начальник тыла…
«Начальник тыла» в красноармейских брюках, сапогах и пиджаке заговорщически подмигнул:
— Заработано честным трудом. Зашел на хуторе к хозяйке, наставил на нее камеру и обещал вскоре прислать дюжину фотокарточек. Не меньше. Пани, оказывается, высоко ценит искусство. И вот кастрюля свежайшего меда. Только воск иногда попадается. Надо выплевывать…
В отряде подобные способы «честного» и частного самоснабжения запрещены. Но операторы — люди гражданские. Можно ли требовать с них, как с бойцов? Можно. Партийные и советские работники из группы Зиборова безоговорочно приняли армейскую дисциплину и отрядные правила. Почему же эти три товарища заняли привилегированное положение?
А Ковальчук, между тем, гостеприимно настаивал:
— Не побрезгуйте, товарищ Попель. Мед — еда целебная, превосходно восстанавливает силы. Я не спешу взять ложку.
— Скажите откровенно: считаете вы себя членами отряда? Ковальчук отложил свою лопаточку и задумчиво уставился в кастрюлю.
— Вы хотите сказать: мы — сволочи, думаем только о себе…
— Почему вы держитесь в стороне? Вы же пользуетесь защитой отряда, но никаких обязательств перед ним не имеете.
— Как это «никаких обязательств»? Мы же снимаем, тащим на себе пленку, камеры. Разве этого недостаточно?
— Недостаточно. Мы вас не посылаем на боевые задания. После переходов вы ложитесь спать, а бойцы несут охрану, идут в разведку. Ладно, вы — люди в военном отношении не подготовленные. Но для того, чтобы отдать раненым заработанный «честным трудом» мед, не надо быть военными. Тут нужна лишь элементарная человеческая честность… Подумайте об этом. А за приглашение спасибо. Не взыщите, не могу им воспользоваться. Спешу…
Так раненые получили кастрюлю меда. Часов около десяти появился Плотников. Его бойцы вели под руки женщину в военной форме, вздрагивавшую от рыданий. Плотников пытался ей что-то втолковывать. Увидев меня, женщина забилась в истерике.
— Товарищ бригадный комиссар, отправьте самолетом… Просьба была настолько необычна, что я растерялся.
— Как отправить? Куда?
— К маме, самолетом…
Теперь можно было рассмотреть женщину. Лет тридцати-тридцати пяти (потом мы узнали, что Марусе всего двадцать два года), худенькая, гибкая. В темных волосах пробивается седина. Пухлые губы, кнопкой нос, серые глаза. Лицо, если и не красивое, то, во всяком случае, славное, милое.
Прошло с полчаса, прежде чем Маруся сумела вразумительно рассказать о себе.
Кончила фельдшерскую школу. В первые дни войны попала на фронт. Задержалась в деревне вместе с ранеными, а полк отступил.
— Попала к немцам, понимаете, к фашистам… Нет, этого понять нельзя…
На глазах снова слезы.
— Об этих двух сутках я рассказывать не стану, ни за что на свете не стану…
— Ну и не надо, — успокоили мы ее.
Из сбивчивого рассказа Маруси узнаем, что ей удалось все же удрать. Спряталась у какого-то старика со старухой. А ночью вдруг в хату зашел Плотников. Девушка услышала русскую речь и, не задумываясь, кубарем скатилась с чердака. Я сейчас ничего не могу делать… У меня руки дрожат… Неужели нельзя отправить самолетом в тыл?..