В защиту права
Шрифт:
{82} Но вспомним "Преступление и наказание", самый знаменитый и популярный во всем мире роман Достоевского. Что чувствует Раскольников, этот принесший повинную и осужденный на каторгу убийца? "Он не раскаивался в своем преступлении", - категорически заявляет автор.
Действительно, Раскольников признался, но не раскаялся.
"Совесть моя спокойна, - думает, находясь уже на каторге, Раскольников. Конечно, сделано уголовное преступление; конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите мою голову... и довольно".
Те "благодетели
Он строго осудил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред "бессмыслицей" какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя".
{83} Оказывается, что осуждение и каторга внушили Раскольникову тот самый цинизм, которого Достоевский в "Дневнике Писателя" ждал в результате оправдательных приговоров присяжных. Ведь не иначе, как цинизмом, можно назвать заявление Раскольникова, что он нарушил только "букву закона", когда убил для грабежа старуху-процентщицу и, единственно для своей безопасности, убил вместе с ней ни в чем неповинную сестру ее Лизавету.
Раскольников не раскаивается ни до, ни после суда и наказания. Его явка с повинной к следователю Порфирию вызвана не раскаянием или признанием своей вины, а чувством безысходности и невозможностью дальше жить под гнетом подозрений и улик.
Не раскаиваются и те закоренелые преступники, о которых Достоевский рассказывает в "Записках из мертвого дома". Почти на каждой странице этой замечательной книги, которую недаром сравнивали с Дантовым "Адом" ("Едва ли существует другая книга, которая была бы столь родственна "Аду" "Божественной Комедии" (Ledig, ук. соч., стр. 80). "Он повел читателя, - говорит в своей речи памяти Достоевского А. Ф. Кони, - в гробницу живых людей, скученных вместе, но страдающих одиноко и розно... Он показал всё это без злобы, без иронии, без идеализации и преувеличения. Живою картиною встают под его пером стены каторжного острога, а в этих стенах каторжные порядки, а в порядках этих сдавленные, приниженные люди. Надломленные, да - но не обезличенные... Не серой массою, над которой безучастно и точно проделываются карательные предписания, а живым организмом, с разнообразными личными оттенками, является население Мертвого дома" ("На жизненном пути", т. IV стр. 253).), мы находим опровержение всего того, что впоследствии писал об этом Достоевский. "Ни признаков стыда и раскаяния", - так резюмирует рассказчик Александр Петрович свои впечатления о переживаниях каторжан.
{84} "Преступник, восставший на общество, ненавидит его и почти всегда считает себя правым, а его виноватым. К тому же он потерпел от него наказание, а чрез это почти считает себя очищенным, сквитавшимся".
И далее:
"Большинство из них совсем себя не винило. Я уже сказал, что угрызений совести я не замечал... Преступник знает и не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародья, которое никогда, он опять-таки знает это, его окончательно не осудит,
Таким образом, Достоевскому-художнику приходится отбросить теорию очищения страданием, так как она не согласна ни с художественной правдой, ни с правдой жизненных наблюдений... Чего же в действительности достигает наказание, необходимость которого так усердно защищает Достоевский - моралист и публицист?
Заглавие "Преступление и наказание" дает читателю основание ожидать, что тому и другому будет уделено в романе приблизительно равное внимание и место. Но о том, как переживает Раскольников свое наказание, говорится только в кратком Эпилоге. Эта часть романа написана высоко художественно, но посвящена она главным образом картине развития чувства Раскольникова ж поехавшей за ним в Сибирь Соне, этой тургеневской девушке из романа Достоевского. О том, как повлияло наказание на душу Раскольникова, мы не узнаем ничего, - кроме уже приведенного выше указания, что никакого раскаяния он не испытал и на каторге.
Богатый материал по вопросу о наказании дают и - "Записки из мертвого дома", основанные на свежих, {85} непредвзятых впечатлениях автора от только что пережитой им каторги.
"Конечно, - читаем мы в "Записках", - остроги и система насильных работ не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие. В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивает только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие... Большинство было развращено и страшно исподлилось. Сплетни и пересуды были беспрерывные: это был ад, тьма кромешная".
Эти строки мог бы написать и Толстой. О новой тогда системе одиночного заключения рассказчик из "Мертвого дома" говорит:
"Я твердо уверен, что знаменитая келейная система достигает только ложной, обманчивой, наружной цели. Она высасывает жизненный сок из человека, энервирует его душу, ослабляет ее и потом иссохшую мумию представляет, как образец исправления и раскаяния... Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, превращается в зверя".
Это как будто писал не тот человек, который, укоряя русских присяжных в склонности к оправдательным приговорам, поучал их тому, что "острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы".
Достоевский-художник ,так же правдив, как Толстой, и многие страницы "Записок из мертвого дома" могли бы занять место и в Толстовском "Воскресении". Припомним, например, следующий отрывок, в котором Достоевский так далек от публицистики своего "Дневника писателя" и так близок к идеям Толстого:
{86} "Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был унижен, хоть инстинктивно, хоть бессознательно, а всё-таки требует уважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что он арестант, отверженец, и знает свое место пред начальником; но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек. А так как он, действительно, человек, то следственно и надо с ним обращаться по-человечески. Боже мой! Да, человеческое обращение может очеловечить даже такого, на котором давно уже потускнел образ Божий. С этими-то несчастными надо обращаться наиболее по-человечески".