Шрифт:
Работа Мондаугена по дешифровке кода — в ее фактическом виде — не предотвратила постепенного — в фактическом времени — наступления потемок двойственности, все гуще заполнявших комнату. Когда зашел Вайссманн и спросил, не нужна ли помощь, помрачневший Мондауген проревел: "Вон!"
— Но мы же собирались вместе работать.
— Я знаю, чего ты хочешь, — загадочным тоном произнес Мондауген, — я знаю, за каким «кодом» ты гонешься.
— Это входит в мои обязанности, — он принял вид простодушного деревенского паренька и, сняв очки, стал в мнимой задумчивости протирать их галстуком.
— Скажи ей, что ничего не вышло, не получилось, — сказал Мондауген.
Лейтенант нетерпеливо заскрежетал
— Я больше не могу потакать твоим прихотям, — попытался объяснить он, Берлину не терпится, я не собираюсь бесконечно изобретатать благовидные предлоги.
— Я что, работаю на тебя? — закричал Мондауген. — Scheisse. — При этом разбудил Годольфина, который запел обрывки сентиментальных баллад и звать своего Эвана. Вайссманн уставился на старика широко распахнутыми глазами и торчащими изо рта передними зубами.
— Боже мой, — произнес он наконец без всякого выражения, сделал поворот кругом и вышел.
Но, обнаружив пропажу первого рулона от самописца, Мондауген решил быть снисходительным, и, прежде чем обвинить в пропаже Вайссманна, он вслух обратился к своей безучастной аппаратуре и к старому не-от-мира-сего шкиперу: "Потерялся или украли?".
— Должно быть, он заходил, когда я спал. — Даже Мондауген не знал, когда это случилось. И унес ли он только этот рулон? Мондауген потряс Годольфина за плечо: "Вы сознаете, кто я, и где мы находимся?", — и потом задал еще ряд первых приходящих на ум основных вопросов, задавать которые не следует, ибо они лишь укрепляют наш страх перед гипотетическим «некто».
Мондауген действительно боялся, и, как оказалось, на то были веские основания: полчаса спустя старик по-прежнему сидел на краю кровати и пытался завязывать с ним знакомство. С горьким юмором Веймарской республики (но без капли собственного) Мондауген, стоя у витража, вопрошал, обращаясь к вечернему вельду: "Ну что, хороший ли получился из меня соглядатай?" По мере того, как дни его пребывания на осадном празднике переставали нестись сплошным потоком и становились считанными (правда, не им), он с возраставшей по экспоненте частотой задавал себе вопрос: "Кто же на самом деле его гости? И были ли гости?" Будучи трусом — а значит, гурманом страха — Мондауген готовился к изысканной, неслыханной угрозе. Так что этот пункт, до сих пор остававшийся незамеченным в его меню треволнений, принял форму чисто немецкого вопроса: если меня никто не навещает, то существую ли я? И нечто вроде десерта: если я не существую, то откуда берутся все эти сны, если, конечно, это сны?
Ему дали красивую кобылу по имени Огненная Лилия, — как он обожал это животное! Ее невозможно удержать от надменного галопа и благородных поз типичная женщина. Как блестят на солнце ее темно-гнедые бока и круп! Он не забыл распорядиться, чтобы слуга-мулат регулярно чистил и мыл ее. Ему казалось, что генерал впервые обратился к нему, когда сделал комплимент по поводу Огненной Лилии.
Он объездил на ней всю колонию. От прибрежной пустыни до Калахари, от Вармбада до португальской границы. Огненная Лилия, он и два его хороших товарища Швах и Фляйш носились, очертя голову, по пескам, скалам, бушу, переправлялись через речушки, которые могли за полчаса превратиться в бурные потоки. И в каком бы округе они ни оказались, их окружал истощенный скот чернокожих. За чем они гнались? За какими мечтаниями юности?
Ибо трудно отделаться от ощущения бессмысленности их приключений. Идеализма, обреченности. Словно все — сначала миссионеры, потом купцы и старатели, а в последнее время поселенцы и буржуазия — когда-то имели свой шанс, но упустили его, и теперь слово за армией. Атаковать и прочесать этот несчастный клочок немецкой земли за два тропика от метрополии —
У Мондаугена болели десны, он чувствовал усталость, он, возможно, спал больше обычного, хотя что значит «обычное». Но потом состояние ухудшилось: пожелтела кожа, появилась сильная жажда и багровые пятна на ногах, даже запах собственного дыхания вызывал у него тошноту. В один из моментов просветления Годольфин распознал по этим симптомам цингу — следствие плохого питания (или, вернее, отсутствие такового), ведь с начала осады он потерял двадцать фунтов.
— Тебе нужны свежие фрукты, — взволнованно сообщил ему морской волк. В кладовой наверняка что-нибудь найдется.
— Нет, Бога ради, — бредил Мондауген. — Не выходите из комнаты. По здешним коридорчикам рыщут шакалы с гиенами.
— Попытайся спокойно полежать, — сказал Годольфин. — Со мной все в порядке. Я на минутку.
Мондауген было встрепенулся, но дряблые мускулы предали его. Проворный Годольфин исчез, дверь затворилась. Мондауген почувствовал, что плачет впервые с тех пор, как узнал подробности Версальского договора.
Они выпустят из него соки, — думал он, — будут поглаживать подушечками лап его кости и давиться красивыми седыми волосами.
Настоящий отец Мондаугена умер не так давно, оказавшись каким-то образом замешанным в Кильском восстании. То, что сын подумал о нем именно сейчас, возможно, означало: Годольфин — не единственный в этой комнате, кого могут «посетить». Пока смутные, словно в фантасмагории, очертания гостей носились вокруг якобы изолированной башни, из стены ночной мглы проступала неподвижная проекция — Эван Годольфин, которого Мондауген видел не иначе как в сомнительном свечении нежелательной для себя ностальгии — ностальгии, навязанной теми, кого он уже рассматривал как коалицию.
Вскоре с внешних подступов к его Versuchsstelle послышались приближавшиеся шаги. Для Годольфина тяжеловаты, — решил хитрый Мондауген. Он еще раз вытер о простыню десны, дал себе упасть с кровати и закатился под свисавшее с нее атласное покрывало в холодный пыльный мир старых бурлескных анекдотов и множества незадачливых любовников из реальной жизни. Он проделал небольшую щелку и посмотрел, взгляд уперся в высокое зеркало, отражавшее примерно треть круглой комнаты. Дверная ручка повернулась, дверь отворилась, и Вайссманн, одетый в доходившее ему до лодыжек белое платье с гофрированным воротником, облегающим корсажем и рукавами фасона 1904 года, на цыпочках вошел в комнату, появившись в пределах досягаемости зеркала и исчезнув около «сферической» аппаратуры. Внезапно громкоговоритель взорвался утренним хором, сначала хаотическим, но затем распавшимся на три или четыре голоса, исполняющих космический мадригал. К которым незваный Вайссманн, находившийся вне поля зрения Мондаугена, добавил еще один, напевавший фальцетом под минорный чарльстон: