Шрифт:
Очевидно, именно в это время он начал таскаться по улицам во время налетов. После Та Кали, когда ему пора уже было спать. Не из храбрости, и не по причинам, связанным с работой. И поначалу не очень подолгу.
Груда кирпичей в форме надгробного холмика. Зеленый берет, лежащий поблизости. Королевские коммандос? Осветительные снаряды из «Бофорсов» над Марсамускетто. Красный свет, длинные тени из-за магазина на углу, поворачиваются в неровном свете вокруг скрытой оси. Невозможно сказать, чьи они.
Утреннее солнце едва оторвалось от моря. Слепящее. Длинный слепящий след, белая дорога от солнца к точке наблюдения. Гул «Мессершмиттов». Невидимых. Гул усиливается. «Спитфайры» поднимаются в воздух по крутой траектории. Маленькие, черные в таком ярком свете солнца. Курс на солнце. В небе появляются
Всего через пару месяцев — уже чуть больше, чем просто «впечатления». Валетта ли это? Во время налетов все гражданское и обладающее душой находилось под землей. Остальные — слишком заняты, чтобы «наблюдать». Город был предоставлен самому себе, не считая отбившихся вроде Фаусто, чувствовавших лишь молчаливое родство и в достаточной степени походивших на город, чтобы не искажать истинность «впечатлений» актом восприятия. Ненаселенный город — иной. Он не похож на то, что увидел бы «нормальный» наблюдатель, бредущий в темноте — обычной темноте. Отказ от достаточно полного одиночества — типичный грех всех ложно-одушевленных и лишенных воображения. Их обреченность собираться вместе, патологический страх перед одиночеством, распространяются и на сон. Поэтому, когда они сворачивают за угол — как полагается делать всем нам, как все мы делали и делаем, одни реже, другие чаще — чтобы очутиться на улице… Ты знаешь, дитя, какую улицу я имею в виду. Улицу двадцатого века, в дальнем конце или на повороте которой — как мы надеемся — появится чувство дома или безопасности. Но никаких гарантий. Улицу, в противоположном конце которой, мы оказываемся по причинам, лучше известным тем, кто нас туда заводит. Если они, эти «те», существуют. Но улицу, идти по которой мы обязаны.
Это лакмусовая бумажка. Населять или не населять. Призраки, монстры, преступники и ненормальные олицетворяют мелодраму и слабость. Единственный ужас, связанный с ними — ужас спящего, вызванный его изолированностью. Но пустыня или ряд фальшивых витрин, куча шлака или кузница с подспудно горящим огнем — и все это, и улица, и спящий, который и сам есть тень, ничего не значащая на этом ландшафте, бездушная как и остальные массы и тени — вот кошмар двадцатого века.
Оставлять вас с Еленой одних во время налетов не значило проявлять неприязнь, Паола. Не было это и безответственным эгоизмом молодости. Его молодость, молодость Маратта, Днубиетны, молодость «поколения» (в прямом и переносном смысле) испарилась в мгновение ока с первой бомбой 8 июня 1940 года. Старые китайские мастера и их преемники — Шульце и Нобель — изобрели превосходное приворотное зелье, гораздо более действенное, чем они осмеливались предположить. Одна прививка, и «Поколение» стало невосприимчивым к страху смерти, голоду, тяжелому труду, невосприимчивым к тривиальным соблазнам, отвлекающим мужчину от жены и детей, от потребности проявлять заботу. Невосприимчивым ко всему, кроме того, что случилось с Фаусто во время седьмого из тринадцати налетов. В одно из просветлений сознания во время своей фуги Фаусто писал:
Как прекрасно затемнение в Валетте! Перед прилетом с севера полуночной «стаи». Ночь наполняет улицу, она черной жидкостью течет в канавах; ее течение давит на щиколотки. Город словно ушел под воду — Атлантида под морем ночи.
Только ли ночь окутывает Валетту? Или здесь еще и человеческие эмоции, "дух ожидания"? Но не ожидания снов, в которых то, чего мы ждем, непонятно и безымянно. Валетта прекрасно знает, чего она ждет. В этой тишине нет напряжения или тревоги, она безразлична и уверенна, это тишина скуки или привычного ритуала. Компания артиллеристов на соседней улице торопится на позицию. Но их вульгарная песня стихает, продолжает петь лишь один смущенный голос, хотя и он вскоре обрывается на полуслове. Слава Богу, ты в безопасности, Елена — в нашем втором, подземном доме. Ты и ребенок. Если
Я ухожу от тебя, любимая, не потому, что должен. Мы, мужчины — не племя пиратов или гяуров; если только наши галеоны не становятся добычей злобных металлических рыб, чье логово — германская подлодка. Нет больше мира, кроме острова, и до любого края моря лишь день пути. Тебя нельзя покинуть, Елена, никак нельзя.
Но во сне есть два мира: на улице и под улицей. Один — царство смерти, другой — жизни. Как может поэт жить, не исследовав другое царство, хотя бы в качестве туриста? Поэт питается снами. Чем еще питаться, если не приходят конвои?
Бедный Фаусто. "Вульгарную песню" пели на мотив марша "Полковник Боуги":
У Гитлера есть
Только левое яйцо
У Геринга — два,
Но с овечье дрянцо
У Гиммлера -
Яйца того же размера,
А у Геббельса
Оных
Нету совсем…
Возможно, люди тем самым подтверждали, что на Мальте мужественность не зависит от подвижности. Все они — Фаусто первым это признал — были тружениками, а не искателями приключений. Мальта и ее обитатели стояли, словно недвижимая скала в реке Судьбы, вздувшейся теперь наводнением войны. Те же мотивы, что заставляют нас заселять улицу сна, подвигают и приписывать камню человеческие качества, такие как «непоколебимость», "целеустремленность", «упорство» и т. д. Это больше, чем метафора. Это заблуждение. Но благодаря силе этого заблуждения и выжила Мальта.
Таким образом, мужество на Мальте все чаще определялось качествами камня. Для Фаусто это представляло определенную опасность. Живя большую часть времени в мире метафор, поэт всегда остро осознает, что метафора вне своего назначения не имеет ценности, что это — приспособление, уловка. Поэтому, если другие могут смотреть на законы физики как на кодекс, а на Бога — как на человекообразное существо с бородой, длина которой измеряется в световых годах, и туманностями на ногах вместо сандалий, то люди типа Фаусто остаются наедине с необходимостью жить во вселенной вещей как таковых и прикрывать это исконное бездумие приличной и благочестивой метафорой, дабы представители «практичной» половины человечества могли оставаться погрязшими в этой Великой Лжи с уверенностью, что у их машин, жилищ, улиц и погоды такие же человеческие черты характера, мотивация и приступы упрямства, как у них.
Поэты занимаются этим на протяжении веков. Это — единственная польза, которую они приносят обществу; если бы завтра все поэты исчезли, общество просуществовало бы не дольше их мертвых книг и живых воспоминаний об их поэзии.
Такова «роль» поэта сейчас, в двадцатом веке. Лгать. Днубиетна писал:
Если открою вам правду,
Вы не поверите мне.
Если скажу: нет никого,
Кто слал бы нам с воздуха смерть, и злого умысла нет,
Который нас гнал бы под землю, то вы рассмеетесь,
Словно дернул я ниточку, и восковый рот
Трагической маски моей расплылся в улыбке -
Улыбке для вас. А для меня ее суть -
Геометрическое место точек
y=a/2(ex/a+e-x/a).
Однажды на улице Фаусто наткнулся на инженера-поэта. Днубиетна был пьян, и теперь, поскольку опьянение проходило, возвращался к месту попойки. Неразборчивый в средствах торговец по имени Тифкира хранил у себя запас вина. В то воскресенье шел дождь. Погода стояла отвратительная, налетов было немного. Два молодых человека встретились у развалин маленькой церквушки. Исповедальню рассекло пополам, но какая половина осталась — священника или прихожанина — Фаусто определить не мог. Слепящее серое пятно солнца — в дюжины раз большее, чем обычно — показалось за дождевыми тучами на полпути вниз из зенита. Достаточно яркое — еще чуть-чуть, и оно стало бы создавать тени. Но свет падал из-за Днубиетны, и черты инженерова лица различались с трудом. На нем были запачканные грязью хаки и синяя рабочая кепка; на обоих падали крупные капли дождя.