Вагончик мой дальний
Шрифт:
Вот недавно в газетах прописали…
Тут какая-то из бабенок заметила, что сторонний человек приближается
(это был Петька-придурок), и уж нарочито громко заговорили о концерте, который был здесь для них, как свет в окошке. И дальше, отчего поселок так прозывается. С работы приходят, а уже полночь, вот и придумали прозываться Полуночным. Люди дивятся: бараки, рудник, тайга, а имя-то особенное.
В ту же ночь, после концерта, услышали мы сквозь сон возле вагона голоса. Похоже, как раньше, только не было в голосах прежнего остервенения.
Концерт стал открытием не только для поселковых, но и для нас самих.
Удивили Костик и Шабан. Но слышней, чем песни теть-Дуни, прозвучали для меня голоса двух сестренок. Особенно вторая песенка, которая про
“тройку”. Не она ли была посланием, о котором предупреждала Зоя?
Терем ли, вагончик ли… Но уж точно темная ночка, когда можно, как в песне, ускакать куда-нибудь подальше. Эта песня, ее слова прострелили меня насквозь.
Весь день я бродил вблизи сестер, хотел найти подтверждение своей догадке. Но не было ни одного ответного взгляда, даже легкого внимания. Сестры сами по себе, а я сам по себе.
Когда повели нас с Шабаном вечером на очередной бал, вдруг услышал я из какого-то вагона пение. Я даже не сразу сообразил, что это наш немчик Ван-Ваныч рулады выдает. А пел он по-немецки не больше не меньше, как русскую народную песню про Стеньку Разина… Как там:
“Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…” Это сперва я так подумал, что “Из-за острова на стрежень”, а потом разобрал: слова-то звучат другие. И вот какие:
Как дела идут, Антоша? Как живете без меня?
Я здесь заперт, но не плачу: кормят, поят, что еще…
Не только я, наш Петька-придурок тоже прислушался, хмыкнул довольно:
– Во-о! Немчура… А какие песенки-то поет!
– Про Стеньку Разина… – на всякий случай подхватил я.
– Я и говорю. Вражина, а знает, что петь!..
– Знает! Знает!
Ван-Ваныч между тем свой концерт продолжил, голос его звучал из вагона, как по радио. Только слова были для одного меня.
Но без вас я тут скучаю и не знаю, что нас ждет,
Может, лагерь, может, шахта, но скорей бы был конец…
– Баста! – сказал Петька-недоносок. – Радио закончилось! – И посмотрел на меня. Может, в моем лице уловил что-то, что внушило ему подозрение.
– Пусть поет, – попросил я. – Кому он мешает?
– Мне мешает! – И, задирая к вагону голову, прикрикнул на певца: -
Пре-кра-ти-ить вражеский фашистский язык! Слышь, ты?!
Ван-Ваныч замолчал. Не сразу ответил:
– Вы сами фашист. А еще вы убийца.
Даже я онемел от таких неожиданных слов. Ван-Ваныч никогда и никому не дерзил. Значит, и его забрало.
Петька-придурок вытаращился в сторону окошка и, приподняв винтовку, пригрозил:
– Скажи еще слово! Сейчас пальну!
– Ну пали, пали! – сказал Ван-Ваныч, переходя на “ты”.
–
Когда-нибудь и ты свое получишь!
– Я когда-нибудь, а ты скорей! Запомни! – заорал Петька-недоносок и постучал прикладом по вагону. Поймав мой недоуменный взгляд, рявкнул: – А ты чо ряззявился? Шагай! И знай тоже… Мы завтра этих фашистов всех к ногтю! Чтобы заткнули свою вражью пасть! Навсегда!
Ван-Ваныч не счел нужным повторяться. Он свое сказал. А наш страж, зло подтолкнув меня в спину, а потом молчавшего все время Шабана, велел двигаться дальше. На ходу пригрозил, с ненавистью глядя на нас:
– Я вам покажу убийцу! Только вякните!
Нас подняли среди ночи, Шабана и меня. В вагоне у штабистов мы долго щурились, привыкали. Стекло у фанаря под потолком было выбито, небось, зацепили по пьянке, от яркого света болели глаза.
Вальку терзали долго за перегородкой Синий и Волосатик, а Леша Белый был на этот раз не в духе, еще бледней, белей, видать, разболелись старые раны. Он даже Зою не посадил на колени, а велел стоять за его спиной и наливать сивуху.
Наверное, ничто сейчас бы не помешало ей хоть разок взглянуть в мою сторону. Но она, опустив глаза, покорно и даже старательно прислуживала майору. В голову пришла странная мысль: а может, это вовсе не она пишет мне эти письма? Может, их сочиняет для собственного удовольствия сам Костик?
Не знаю, до чего бы я еще додумался, но тут объявились те двое вместе с пьяной и расхристанной Валькой. Так, втроем, они и пошли танцевать, если такое можно назвать танцем. Топтались, ударяя коваными сапогами в пол, аж вагон гудел, и что-то даже пытались петь под пластинку. У них выходило:
Тра-та-та, тра-та-та,
Вышла кошка за кота…
Лешка Белый сидел, как всегда, опустив голову. Но в какой-то момент очнулся, уловил взглядом меня, потом Зою.
– А ты? Ты-то чего киснешь? – спросил в упор.
И, так как Зоя не отвечала, раздраженно продолжал:
– Ну и дура… Пока молода, наслаждайся…Я же тебя берегу… Берегу? Иль как?
Зоя, не подымая глаз, послушно приблизилась ко мне, протянула руки.
Я медлил, боялся, что они будут холодней смерти. Вспомнилась сказанная ею фраза: здесь холодно, как на дне могилы. Смогу ли после ее писем вытерпеть ее же холод? Осторожно прикоснулся к ее рукам и обжегся. Сразу даже не понял, так ли горячо или мне показалось.
Шумные трататашники уступили нам середину вагона, бросившись к столу за выпивкой. А мы остались одни.
Сперва мы оба смотрели в пол, сомкнутых рук было для нас достаточно.
Но я преодолел себя, чуть поднял глаза и увидел ее шею, подбородок, губы, нервно сжатые. Как в замедленном старом фильме, мы поплыли по волнам музыки, которая почему-то не оказалась на этот раз скрипучей, с механическими голосами. А может, мы ее и не слышали? Да, теперь я понимаю, мы слышали не ее, а самих себя. Вот в чем дело. Мы танцевали свой медленный танец под свою музыку. И вели при этом безмолвный разговор.
Я спросил ее: