Вагончик мой дальний
Шрифт:
– Ответ? – удивился я. – Разве я писал?
– Писал, – подтвердил странно Костик. – То есть я писал… Но за тебя.
Тут мы оба замолчали. Я – потому, что онемел от неожиданного нахальства, а Костик ждал, рассержусь ли я и как сильно рассержусь за такое своеволие.
– Ну и что же ты от меня наплел? – спросил я железным тоном, стукнув кулаком по двери, которая нас разделяла. Сверху на голову посыпалась труха.
– Что… – затянул он жалобно и шмыгнул носом. – Что я не знаю, что ты напишешь?
– Выкладывай! – приказал я. –
– А ругаться не будешь?
– Буду, – пообещал я.
– Ну ладно. Может, хорошо, что вас заперли, – сообразил вдруг
Костик. – Ты еще драться захочешь. Я от тебя только о хорошем написал.
– Что хорошего-то?
– Ну я, то есть ты, написал ей, что ты думаешь все время о ней, и когда через лес ехал, тоже о ней думал, и когда в чужом дому горбишь, тоже…
– И все?
– Нет, – сказал, вздохнув, Костик. – Ты еще написал, что боишься, как бы загончик не отправили и ты ее больше не увидишь… Но даже если отправят, все равно, где бы ни был, ты его найдешь…
Я уловил новое название для нашего вагончика, пока он стоит:
“загончик”. Но не это главное. Я бы сегодня, сейчас, добровольно побежал в наш “загончик”, если бы отпустили.
– Теперь все? – спросил я, смягчаясь.
– Нет, – отвечал он. – Чтобы дольше было, я ей из прошлых писем еще сказал… Какая она хорошая, и как ты страдаешь, и как думаешь о том, как вместе, чтобы уйти…
– Бежать? Как ты узнал?
– Конечно, бежать, – подтвердил Костик. И добавил со вздохом: – Кто же не хочет бежать? Я бы и сам побежал, но…
– Что “но”?
– Я не ты… Я так не умею!
За баней в кустах что-то зашуршало. Мы оба, по ту и другую стороны двери, замерли, прислушиваясь. Подумалось: не Глотыч ли подслушивает? Он мужик дошлый, по ночам, как мы заметили, часто не спит, а бродит по двору, следит, чтоб не сперли чего. А мы у него хоть под замком, но тоже часть его добра: деньги-то уплачены. А
Шабан, тот вообще считает, что хозяин оттого не спит, что каждую ночь монеты перепрятывает.
Костик под дверями для маскировки снова просвистел свое: “Фью-фью…”
– Свистунам сегодня выходной, – оборвал я. – Ты куда пропал?
– Я не пропал, – шепотом произнес он. – Тут в траве собака шмыгает…
– Собаку-то мы прикормили, – сказал нетерпеливо я. – Ты письмо давай! – И приник ухом к двери, чтобы не пропустить ни одного слова.
Костя помолчал, собираясь с мыслями. Но, возможно, еще озирался, не веря, что он в безопасности. Была летняя ночь, как мы могли наблюдать в щели, звездная, однако черная, без месяца и без огней.
Деревня спала. Лишь где-то на окраине взбрехивала собака. А я еще раз с удивлением прикинул, как это Костик, если подумать, совершил невозможное: из сотни домов разыскал дом Глотыча, а потом его баню…
Ему бы разведчиком на войне с таким нюхом!
– И долго будем молчать? – спросил я, напрягаясь.
– Да не молчу я, – прошептал он. – Слушаю. В избе что-то… Или кажется… Не пойму…
– Тогда скорей говори!
– Ладно, слушай, – сказал он. – Значит, она так пишет: “Дорогой
Тоша! Милый мой, хороший… Спасибо за твои такие удивительные слова, за все, что ты мне написал. Я тоже боюсь, что, может, больше не увидимся, потому что эшелон могут отправить, когда захотят… Хоть завтра. А пока мы стоим тут – значит, мы рядом и у нас есть надежда.
И хоть я пропела тебе про “тройку” и увидела, что ты сразу понял, но бежать не могу, потому что не могу бросить Шурочку, без которой мне жизни, как теперь и без тебя, нет. Я ее не брошу, чтобы ты знал, никогда. Я ей и сестра и мать. А без меня она пропадет. Вот такая моя судьба, что я разрываюсь на части… И без тебя не могу, и без нее тоже. До свидания, мой любимый, пиши. Я верю, что мы встретимся, как бы ни повернулась судьба. Твоя Зоя”.
В этот раз я не перебивал Костика. Слушал, прислонясь к косяку двери, у щели, и вдруг, сам не знаю почему, заплакал.
Я давно не плакал. Последний раз – когда маму хоронили. Но я был тогда, как чурка деревянная, как замороженный… Даже слез не было.
И когда обмывали тело, а пьяненькие дядьки поднимали его на грузовичок, который тихо, без музыки довез нас до поселкового кладбища.
Но это было так давно, не знаю, когда. Был осенний день, шел дождь, а яма на кладбище была глубокой красной от глины, которая прилипала к ботинкам и осыпалась под ногами. Незнакомые тетки сморкались в платки и велели мне бросить на мамку землю. И тут я ничего еще не испытал, только остались в памяти глухой звук земли, упавшей на крышку гроба, да торопливый звон лопат. А вот переломилось во мне, лишь когда вернулся домой и почувствовал острую боль в поддыхе.
Вдруг осознал: один. Никому не нужен. Мне стало страшно, и я заплакал. Я спрятался в чулане, чтобы меня не увидели, среди каких-то бутылок и тряпья, там и просидел, пока шла в доме поминальная гульба.
Сейчас было по-другому. Я плакал от отчаяния, что меня снова, как в детстве, отделили от родного человека и я его потерял. Потеряв один раз, уже знаешь, как страшно терять. Немца Ван-Ваныча жалко, он как дружок был. И теть-Дуню жалко, и ребят… Но без них я бы еще выжил, если что-то мне осталось. А без Зоеньки, я уже знал: не выживу.
Костя стоял за дверью, я слышал его дыхание. Но и он, наверное, догадался, почему я молчу, и не спешил говорить.
Я первый подал голос. Я спросил:
– Ты еще здесь?
Он отвечал, что здесь.
– Тогда вот… Передай, что мы не можем расстаться, что бы ни случилось… Что мы обязательно будем вместе. И если я отсюда сбегу, я вернусь в вагончик, другого пути у меня нет. А если она в это время будет у штабистов, я и туда приду, я никого сейчас не боюсь. Как решит Шабан, не знаю. Он хочет уйти в бега… А я только к ней!