Вахтангов (1-е издание)
Шрифт:
Социально-критическую направленность постановки Е. Вахтангова отметил и великий пролетарский писатель Максим Горький. Посетив «Праздник мира», он «нашел в ярко выявленных типах и «обнаженных ранах» семьи Шольтца настоящее искусство, искусство протеста».
По репортерскому отчету газеты «Раннее утро» от 15 февраля 1914 года, «поразила Горького также и аудитория студии. По словам писателя, вообще редко приходится наблюдать такое общение между сценой и аудиторией. Студии Горький предсказывает громадное будущее. Его мечтой, была бы постановка студийцами пьес для широких общественных кругов и рабочих».
А. М. Горький среди актеров 1-й студии МХТ.
Сидят слева
Изощренное искусство интимно-психологического театра Вахтангов обратил против буржуазного и мещанского «уюта». Гуманизм свой — более страстный и действенный, чем гуманизм Станиславского и Сулержицкого, — он обратил против пассивного, рабского «утешения».
И тем сильнее прозвучала в его «Празднике» мысль о возможном где-то «примирении», о добрых человеческих отношениях, об отцовской и братской ласке, о дружбе и любви. В этом доме мир невозможен, но человечество не может жить без любви!.. У людей в пьесе Гауптмана нет никакого исхода — только смерть. Но зрители, идя за Вахтанговым, а не за Сулержицким, тем сильнее пережили то, что хотел и не мог найти Сулержицкий: уверенное чувство, что необходимы чистые, здоровые и любовные отношения между людьми. А вместе с тем возникало острое желание строить свою жизнь иначе, чем жила мучительно распадающаяся буржуазная семья.
Но Вахтангов, дойдя, по обыкновению, до последней грани, начал понимать, что допустил одну ошибку.
Часть прессы писала о «простоте тона» в «Празднике мира», о такой простоте, «которая не достигалась и в Художественном театре», «которая страшна и гораздо труднее какой угодно приподнятости». Но это было не совсем верно.
Нервы в зрительном зале были напряжены до пределов, И; публика действительно стонала и плакала. К. С. Станиславский, посмотрев спектакль на генеральной репетиции, не одобрил его за неврастеничность и не захотел выпускать на публику. Сулержицкий насилу добился разрешения показать «Праздник» артистам труппы МХТ. Те приняли спектакль противоречиво. Многие восторженно. Особенно горячо выступил на защиту Вахтангова В. И. Качалов. Сопротивление Станиславского было сломлено.
Но Вахтангов уже сам увидел, что прав был Л. А. Сулержицкий, когда он, возмущенный, сказал после одной истерики в зрительном зале:
— Как сама истерия не есть результат глубоких переживаний, а только показывает на болезненную раздражительность нервов, органов чувств, так и причины, вызывающие истерики, тоже относятся не к духовному или душевному миру, а к области внешних раздражителей нервов… И это не область искусства!
Сулержицкий резко выступил против истерии, к которой легко увлекала актера система «театра переживаний». Леопольд Антонович писал: «Передавать на сцене истерические образы, издерганные души тем, что актер издергает себе нервы и на этой общей издерганности, на общем тоне издерганности играет весь вечер, заражая публику своими расстроенными нервами, — прием совершенно неверный, безвкусный, антихудожественный, не дающий радости творчества ни актеру, ни зрителям. Хотя прием этот и сильно действует, но тут действуют больные нервы актера, а не художественное воспроизведение образа, — это у актера испорченные нервы, а не у его героя. Образ издерганного, истерического человека художественно достигается, как и всякий образ, не общим тоном, а правильным подбором задач, их расположением, правильным рисунком роли и искренним, насколько можно от себя, выполнением в этом рисунке каждой отдельной задачи, лежащей в основе каждого отдельного куска, объединенных сквозным действием. Тогда это искусство, которое, какие бы ужасные образы ни воплощало, всегда радует и дивит, в противном же случае это сдирание своей кожи для воздействия».
Работая с актерами над ролями пьесы Гауптмана, Евгений Богратионович не всех сумел на этот раз удержать от «игры на нервах». В дальнейшем это у него никогда больше не повторится.
Летом 1913 года Л. А. Сулержицкий увез Вахтангова к себе на дачу в Канев.
Здесь над светлыми просторами Днепра, на Чернечьей горе, похоронен Т. Г. Шевченко. Эти места под теплыми ветрами родной Украины поэт облюбовал при жизни.
Привольная, щедрая природа навевала на Вахтангова мечтательную задумчивость. Он предавался полному отдыху, подолгу лежал молча, глядя в небо, наслаждаясь ленивым течением мыслей и тишиной. Но Леопольд Антонович Сулержицкий не давал
Вахтангов жарился на солнце, но Сулержицкий постоянно поднимал его на ноги.
— Ну, «сонный грузин»… Опять лежишь «под чинарой» и мечтаешь? Нет, я должен сделать из него человека!
И ласковыми пинками отправлял «на работу».
Евгений Богратионович вспоминает [18] :
«Если бы уметь рассказывать, если бы уметь в маленькой повести день за днем передать лето Леопольда Антоновича.
А оно стоит этого, и именно день за днем, ибо Леопольд Антонович не пропускал ни одного дня так, чтобы не выделить его хоть чем-нибудь достойным воспоминания.
18
Из рассказа Вахтангова на вечере 1-й студии МХТ в декабре 1917 года, в первую годовщину со дня смерти Л. А. Сулержицкого.
…Я попробую рассказать только один день такого лета, — лета, в которое он особенно использовал силу своего таланта объединять, увлекать и заражать.
Только один день. Это было в то лето, когда Иван Михайлович [19] был адмиралом, сам он капитаном, Николай Григорьевич [20] помощником капитана, а Пров Михайлович Садовский министром иностранных дел и начальником «моторно-стопной» команды. Это было в то лето, когда Николай Осипович [21] , Игорь, я, Володя и Федя Москвины. Маруся Александрова, Володя и Коля Беляшевские, Митя Сулержицкий были матросами и вели каторжную жизнь подневольных, с утра до сна занятых морским учением на трех лодках, рубкой и пилкой дров, раскопками, косьбой, жатвой, поездками на бочке за водой.
19
И. М. Москвин.
20
Н. Г. Александров.
21
Н. О. Массалитинов.
Это было в то лето, когда Николай Осипович назывался матрос Булка, Игорь — мичман Шест, я — матрос Арап, Федя — матрос Дырка, когда все, и большие и малые, сплошь все лето были обращены в детей этой изумительной способностью Леопольда Антоновича объединять, заражать, увлекать…
День именин адмирала Ивана Михайловича, 24 июня.
Еще за неделю волнуются все матросы. Усидчиво и настойчиво ведет капитан занятия на Днепре. Приводятся лодки в исправность, увеличивается парус огромной, пятисаженной, в три пары весел, лодки «Дуба», приобретаются два кливера, подновляются и освежаются все сто флагов и особенно один, белый с тремя кружочками — эмблемами единения трех семей: Сулержицких, Москвиных и Александровых, укрепляются снасти, реи, мачты, винты и ежедневно происходят примерные плавания и упражнения по подъему и уборке парусов. В Севастополе куплены морские фуражки, у каждого матроса есть по нескольку пар полной формы. Под большим секретом, из г. Канева, за пять верст от нашей дачи, нанят оркестр из четырех евреев — скрипка, труба, кларнет и барабан. Написаны слова, капитаном сочинена и разучена с детьми музыка — приветственный марш. Им же выработан и под его диктовку записан план церемониала чествования.
9 часов утра. Моросит дождь. Все мы оделись в парадную форму и собрались в маленькой комнате нижней дачи в овраге. Оркестр уже приехал. Леопольд Антонович разучивает с голоса простой, детский мотив марша и убеждает музыкантов переодеться в матросское платье.
— Мы хотим доставить удовольствие нашему товарищу — актеру. Он раньше был адмиралом, и ему приятно будет вспомнить, — убеждал он.
И убедил.
Они переоделись.
Тихонько, чтобы раньше времени не обнаружить себя, вся команда в шестнадцать человек подошла на цыпочках и выстроилась у крыльца дачи Ивана Михайловича, под самым окном его спальни. Леопольд Антонович — в капитанской фуражке, с двумя нашивками на матроске, Николай Григорьевич тоже в морской фуражке, с биноклем через плечо. Деловито и строго посматривает на команду начальство.