Валькирия
Шрифт:
– Ишь смелый выискался… Кто велел каменья бросать?
Передо мной, девкой, они робели, ясно, вполовину не так, как перед Плотицей или хоть Блудом. Но, знать, по мне было видно, что не шучу, да и ухо бесстыдника я вгорячах мало не сплющила, взвыл, засучил босыми ногами, не смея ответить. Дружки порскнули наутёк, и я добила вослед:
– Не ходить таким в Перунову храмину, не срамить честную гридницу. Трусов кормит воевода!
Ринула прочь с подзатыльником, малец побежал, давясь отчаянным рёвом. Наука впредь.
– Знал бы твой хёвдинг… – сказал старший из пленников.
Я годилась быть ему дочкой. Я спросила его:
– Что такое валькирия?
– Дева-воительница, – выговорил он
Я спросила:
– Что Хаук?
Датчанин пожал плечами и оглянулся, скучнея, внутрь клети. Тут я подумала, а почему не войти посмотреть, ведь я дома и воинский пояс на мне, и не воспретит никто, кроме вождя. Вождь сам ни за что не пойдёт смотреть, как там Хаук, но если уж он его пощадил… а не дело воину много раздумывать, похвалят его или не похвалят, делай что надобно, ответишь потом. Я шагнула через порог. Двое отроков и двое мужей смотрели пристально. Они видели меня на тризне и в битве и помнили, что Славомир звал себя моим женихом.
Хаук лежал в дальнем углу, заботливо укрытый, высоко приподнятый на куче тряпья и соломы, и дрогнуло моё девичье сердчишко. Он не открывал глаз и, как прежде, трудно дышал, кожа обтягивала заросшие скулы, в трещинах губ так и запеклась кровь, шея безобразно опухла. Умыть бы его, напоить ягодным соком, расчесать сизые волосы, совсем потерявшие блеск… А каков был в бою, сильный, смелый, красивый, свалил бы меня, если бы не воевода!.. Ладно, пусть говорят, что кому нравится. Невелика честь домучить израненного врага, может, нам доведётся ещё у него в плену погостить. Я села на корточки, осторожно приподняла одеяло. Разбитую грудь обнимала тугая повязка, больное тело вздрагивало от озноба. В самый первый день друзья прокололи ему между рёбрами, но и это не помогло. Не выживет, подумалось мне. Недостанет одной волны в море, одной тучки в небе, одной ёлки в лесу… а не полон мир.
И догадало этого Хаука родиться датчанином, не варягом.
Я была кметем, я возмогла сама открывать короба с сушёными зельями, сохранявшиеся в неметоне. Летом я промышляла в глухой чаще корень-борец, свирепую травушку, ту, что вылечила когда-то локоть Яруну.
А и парня с девкой не он ли накрепко повязал…
Эта дума добавила мне беспокойства, пока я грела горшок, готовила снадобье. Стану вот перевязывать Хаука, омочу руки в отраве, вдруг полюблю? Велета рассказывала галатскую баснь про приворотное зелье, попавшее в рот не тому, кому назначалось. Горька была давняя баснь, и я, дура девка, знай всхлипывала, слушая, а теперь помышляла: вдруг и у меня с Хауком так выйдет, откуда знать?
И буду ли я горевать, если так выйдет?
В конце концов я снова решила меньше гадать, просто лечить его, будет жив, поглядим. Про всё думать заранее, голова заболит. Я уже достаточно думала, пока сватался Славомир… пока в курган его не положили…
…А кто-то другой вновь глумился, насмешничал: размечталась!..
Я стала ходить к датчанам, без особого дела посиживать на пороге. Понемногу они перестали отмалчиваться, взялись поучать своему северному языку. А во мне сидело, как гвоздь, что Хаук был бы всех говорливее, если бы открыл однажды глаза. Он бормотал что-то, ругался в бреду по-датски и по-варяжски. Я слушала эту ругань чуть не с радостью, словно гудение зимних пчёл из дупла бортного дерева. Затихнут в морозную ночь – и больше не будут яростно жалить, но не дождёшься и мёда… Раз я вспомнила о свирели и принесла её в клеть. Этой свирелью Хаук спас четверых, а себя, похоже, не спас, – поздновато остановил разящий меч воевода. Хотела я положить свирель подле хозяина, но смекнула, немного проку будет с безгласной, повертела
У меня никогда не получится, как у Хаука. Чтобы всяк слышал в песне себя, да такое, про что сам прежде не знал. Я на подобное и не посягала. Я примерилась, тихо дунула в гладкие сверлёные дырочки. Свирель отозвалась, тоскливо вздохнула, воспрянула задремавшая в дереве живая душа. Я откуда-то знала, что песня, сыгранная на тризне, родилась под устами Хаука в тот самый миг; спасённые побратимы её не запамятуют, отдадут другим игрецам, и через сто лет песню будут бережно шлифовать, точно старую драгоценность, и не беда, если имя Хаука при этом сотрётся, как стёрлись сотни других, ибо каждая песня впервые приходит к кому-нибудь одному… Я попробовала заставить свирель вспомнить, как она говорила о Славомире.
– Не так, – прошептал почти сразу же Хаук. Я чуть не выронила свирели. Синие глаза были мутными, в кровавых прожилках, но смотрели осмысленно. Он пытался поднять руку из-под одеяла: – Дай… покажу.
Я поспешно вложила свирель в холодные пальцы, не зная, можно ли радоваться, не прощальная ли это вспышка углей перед тем, как уже подёрнуться пеплом. Он повёл взглядом на усыновлённых, те тотчас подпёрли его, помогая сесть. У мальчишек были взрослые лица. Хаук несколько раз вздохнул, серея от усилий и боли, потом всё-таки заиграл. Песня была та самая, только звучала чуть слышно… точь-в-точь как смех Славомира, когда рожала Велета… Мне стало страшно и захотелось выхватить свирель, пока и его не затянуло туда же…
Он отнял от губ старое дерево, уронил руку и улыбнулся, опуская ресницы. Я приросла к полу: умер!.. Старший датчанин склонился, послушал дыхание:
– Спит…
– Иногда, – рассказал мне Блуд Новогородец, – бывает, всего лучше лечит ранивший меч. Коснуться им, и всё как есть заживёт.
Вот ещё новая мне, бедной, заноза! И ведь не отпустит, пока смертоносная Спата не будет приложена к увечному боку. Или к моей голове с размаху, тоже можно дождаться. Хорошо Блуду, обронил искру в солому, и нет больше печали. Он тоже наведывался к полонённым, даже принёс ненужное одеяло, но не радел, как я, глупая. Со времени житья у Вадима он не любил датчан, не простил им, не встретив княжьей заступы против обидевших его за столом. Околдовал или нет его Хаук, мой побратим не казал виду, не догадаешься, если не помнить, как он протянул ему меч тогда на поляне… Нет, не пойдёт просить воеводу.
Велете брат не откажет, но как я ей поведаю про жалость к датчанину, у неё за спиной тоже были кровавые головни размётанного Гнезда… погубленный род… и названый брат Славомир. Меня палило стыдом, ведь я, толком не начав, покидала месть за обиду Велеты и побратимов, за лютую обиду вождя. Я казнила себя, вспоминая, как умирал Славомир. За дела одного всегда платится племя, на том стоит мир и будет стоять. Страх подумать, что будет, если переведётся этот закон. Но не Хаук убивал Славомира. Того, кто убил, я там же свалила, его за борт кинули Морскому Хозяину, а голову так расклевали птицы, что узнать было нельзя. Хаук не грабил Нету варяжскую, не убивал жену воеводы, не поднимал на копьё его сыновей…
Я не могла ничего сотворить над собой, упиралось что-то внутри. Наконец я пошла к премудрому Хагену. Кто посоветует, кроме наставника?
– Скогтил тебя Ястреб, – недовольно буркнул старик. – Чуял я, тем всё и закончится!
Я редко краснела, но тут уж пот выступил над верхней губой.
– Ты сам знаешь, дед Хаген, что это не так.
Мне казалось, он переменился ко мне. Так, словно я собиралась кого-нибудь предавать. Нет, не спрошу. Вдруг дело не в том.
– Бренну я не указ, – приговорил ворчливый слепец. – И никто ему не указ, опричь Перуна да князя. Иди себе.