Валькирия
Шрифт:
– Отдарить бы надо за прозвище, – сказал ему Плотица. – Не то, смотри, не будет удачи.
Грендель лишь усмехнулся:
– Моя удача не так привередлива, как думаешь ты, хромоногий старый барсук.
Двумя днями позже Вольгаст и урмане спустили на воду корабли. Они были бы рады ещё погостить, но им предстояло измерить два моря и немилостивое озеро Весь, и каждое знаменито было неистовыми предзимними бурями. Лучше миновать их поздорову, не мешкая.
Я сидела на берегу и смотрела, как грузились суда, и ко мне подошёл Хаук. Я обернулась, когда он кашлянул. Ему было больно кашлять. Мы долго
– Винтэр Желан-доттир, – сказал он наконец и опять кашлянул. Винтэр, это было моё имя на северном языке. Он продолжал: – Мы весной поедем назад в нашу страну. И я буду богаче теперешнего, если только меня не убьют за зиму финны.
Я спокойно кивнула: поняла, мол. И сама удивилась – ничто во мне не затрепетало в ответ. Развязав ремешок, я раскрыла у пояса кожаный кармашек, что вышила и подарила мне Огой. Я протянула Хауку свирель:
– Сыграй что-нибудь.
– Так я и знал, что ты со мной не поедешь! – сказал он с горечью. Поднёс ко рту свирель и увидел, что я залатала трещину рыбьим клеем, и губы дрогнули улыбнуться. Осторожно набрал воздуху в грудь и заиграл. И я сразу закрыла глаза, потому что песнь была про меня.
…На лыжах, но с кузовом клюквы я шла домой по ночному зимнему лесу, мимо громадных заметённых елей, и непроглядные тучи глотали луну и дрожащие зелёные звёзды – метель падала с моря. Я выбралась на поляну, и позёмка забилась в коленях, сухо шурша. Может быть, я успею домой, пока не надвинулась сплошная стена летящего снега, не перемешала небо с землёю… Почему-то казалось важным успеть.
Я вышла на открытое место, откуда днём были бы уже видны наши дворы, и поняла, что будет всё хорошо. И в это время там, впереди, столбом взвилось высокое и страшное пламя, ветер нёс его, а внутри огня вздымались черным-чёрные знакомые ветви. Это пылала Злая Берёза, это протягивал горящие руки Тот, кого я всегда жду…
Судорога стиснула горло, я ощутила, как потекло по лицу. Я открыла глаза и посмотрела на Хаука, и Хаук отнял от губ свирель. Я почти прошептала:
– Зачем ты сказал, будто я прибегу, как только ты свистнешь?
Хаук отшатнулся, словно от пропевшего над ухом меча. Вскинул ко лбу сжатый кулак и, по-моему, застонал. Значит, всё-таки я не ошиблась, истинно поняла его датскую молвь. Воевода никогда не сказал бы подобного про Голубу, хотя она и заслуживала… Хаук молча протянул мне подаренную ещё в день тризны свирель, синие глаза блестели, как два родника. Я сказала:
– Прощай, Хаук. Удачи тебе.
Он повернулся и пошёл к кораблю.
4
– Вот этой зарёванной я должен буду служить, – донеслось бормотание рыжего Твердяты. Он даже не озаботился стереть досаду с лица, когда я оглянулась. Я встала и отряхнула порты.
– Пошли-ка со мной, – сказала я отроку.
Он хотел посмотреть, как отправятся корабли, и спросил недовольно:
– Зачем ещё?
– Затем, что я так велю, – отрезала я. – А не любо, никто силой не держит.
Он поплёлся за мной. Он думал, сейчас я буду что-то доказывать, и гадал, пригодятся ли кулаки. Или мужское умение не оплошать перед кметем с косой. Почём знать!
Я остановилась на самом верху гранитного лба, глядевшего далеко по болотам. Твердята присел на валежину, стал отжимать сапоги. Я велела:
– Зажги костёр.
Он наломал хворосту и высек огня. У себя дома он был вожаком, девки липли, ребята отступали с дороги. Он ждал испытаний, идя к нам в Нета-дун. Он готовил себя служить и снова быть малым в роду, слушать посвящённых мужей и отца-воеводу… но прихоти девичьи выносить?
Я сидела под деревом, обхватив руками колени. Жадные язычки огня были почти незаметны в слепящем солнечном свете. Друзья Хаука и сам он, наверное, уже сидели на палубе, и палуба качалась под ними, и ветер дул в паруса. Высматривал ли Хаук меня на берегу? Твердята укрепил меж камнями две толстые палки, повернул к огню сапоги. Сейчас склонит голову набок, начнёт лениво поглядывать на меня. Я выкатила ему под ноги горящую головню:
– Наступи.
Он отшатнулся испуганно и недоуменно, вскинул глаза.
– Боишься, ососок, – сказала я, и губы одеревенели. – Смотри!
Вытащила чёрно-золотой, переливчатый сук и поставила на него ногу.
Боль ударила рогатым копьём, снизу вверх, от ступни до затылка. Рушилась в пламени Злая Берёза, метельная зимняя ночь навек поглощала Того, кого я всегда жду. Рвался к небу последний костёр Славомира. Не станут нас с ним закапывать вместе в снег. Дотла, до серой золы выгорал во мне Хаук, его колдовская свирель, его синие, отчаянные глаза. Для меня не сбудется баснь. Они никогда не сбываются, потому-то их и рассказывают. Давно было мне уже пора это понять…
Я открыла глаза. Твердята, оказывается, тоже наступил на головню и тоже сидел крепко зажмурившись, закусив губы, и на побелевшие щёки текло из-под век. Ему не за что было себя мучить. Ничего. Вскорости наживёт.
– Плачешь, – сказала я, и он встрепенулся. У меня глаза были сухие. Я сказала ещё: – Поймёшь когда-нибудь, отчего воину можно плакать, отчего нет. Ступай себе домой, если хоти нет сопливой девке служить.
Твердята поплевал на широкие ольховые листья, неверными пальцами прижал к волдырям. Бережно натянул сапог, ещё не просохший… взял другой и спохватился:
– А ты как?
Я усмехнулась:
– Да как-нибудь.
– Негоже, – молвил Твердята. И вдруг протянул второй сапог мне: – Сделай милость, Зима Желановна, прими!
– Не серчай, дитятко, на Милонега, – сказал мой наставник. – Он на всём свете любит лишь одного человека: нашего Бренна…
Постепенно мы вызнали с Блудом, что Грендель когда-то ходил у князя Рюрика в кметях, и люди считали его храбрецом, каких поискать. Всего-то раз он поколебался в бою, поберёг себя, отступил, бросив раненого побратима… Но с той поры уцелевшего мучило одно и то же видение: всякий раз, когда смерть зажигала красное пламя на концах вражьих мечей, мстилось Гренделю, будто спешит, спешит ему на выручку когда-то преданный побратим, идёт в шеломе и кольчуге, укрывшей голые рёбра, с копьём в костлявой руке…