Вальс с чудовищем
Шрифт:
Елизавета Николаевна медленно опустилась в кресло, не сводя с господина К. потрясенного взгляда; в глазах ее стояли пронзительно-синие слезы.
– Значит, я уволена? – беспомощно проговорила она, складывая атласные ручки на тесно сдвинутых коленях. – Как же я теперь буду?
– Я должен отвечать на этот вопрос?! – заорал К.
Кажется, от одной только ярости его дрогнула гостиная, и какая-то бордовая картина, шаркнув дугой по стене, свалилась за диван. С этого начался разгром. Затравленно озираясь, К. со всех сторон видел окружившие его вещицы – жалостные, пронзающие душу, ни копейки уже не стоящие, легко устраняемые на деньги из одного его конверта, но продолжавшие существовать. Он с наслаждением, взяв ее обеими руками, грохнул стопку десертных тарелок, превратившихся в кучку, похожую на разбитый скелет небольшого животного. Он обрушил сломанную этажерку, державшуюся только за торец буфета: горбами
– Это тебе зачем? – он тряс перед Елизаветой Николаевной грубой, бряцавшей застежками хозяйственной сумкой. – Я мало тебе денег давал? Не можешь получше купить? Учти, я за все за это заплатил! – он махнул рукой на разгром, казавшийся ему, при всех его трудах, совершенно недостаточным. – Это все почему носишь? Ну?! – он распахнул крякнувшую дверцу гардероба, содрал с каких-то плечиков первую попавшуюся розовую тряпку.
– Оставьте, это бывшее мамино платье, – надменно прошептала Елизавета Николаевна, поднимая тонкие бровки, свинцовые на белом наморщенном лбу.
Чем-то невыразимо ужасным было это дряблое платье с вытянутыми рукавами; господин К. разорвал его от ворота вниз, посыпался бисер, когда-то золотой, теперь похожий на пшено. Он расшиб, лупцуя его подсвечником, гардеробное зеркало. Он растоптал две шляпы, причем одна, круглая, с сушеной розой, долго продолжала отдуваться и дышать под его каблуком. Елизавета Николаевна беззвучно плакала, дрожа подбородком и мокрым опухшим ртом, словно посылая зыбкие воздушные поцелуи. У господина К. темнело в глазах, кололо в боку. И чем больше он уставал, тем явственнее разбитые и порванные вещи набирали той самой пронзительной силы несчастья, что так долго играла его бычьим темно-красным сердцем. Гениальная беспомощность высасывала его напоследок до самого дна; чем бездарнее он казался сам себе, тем значительнее становилась маленькая фигурка обиженной женщины, сидевшей в позе великой актрисы. Тут запыхавшийся К. сообразил, оглядевшись вокруг, что разбитые тарелки склеят и на этих фаянсовых блинах кому-то подадут заветренный десерт; что шляпы расправят и, подшибленные, будут носить, отвалившуюся сушеную розу подошьют ниточкой, и эта ниточка пронзит насквозь чью-то неопытную душу; что этажерку поднимут и поставят, еще в нескольких местах перемотав изолентой; что бордовую картину повесят на тот же покривившийся гвоздь и оставшиеся на ней глубокие царапины станут главным содержанием фамильного полотна.
И как только он осознал, для чего именно потрудился, Елизавета Николаевна, блистая мокрым лицом, поднялась из кресла. Видимо, такова была сила ее крови и ее правоты, что на атласных перчатках проступили алые гобеленовые пятна. В эту безошибочно угаданную и гениально воплощенную минуту она была так необычайно, мучительно хороша, что если бы Эртель мог ее увидеть, он не уснул бы неделю. Впрочем, по логике вещей и ему такая минута готовилась впереди. Пока же Елизавета Николаевна атласным указательным, похожим на гусиный клюв, направила господина К. из разгромленной гостиной в прихожую и оттуда – вон, на лестничную клетку. Тому ничего не оставалось, кроме как ретироваться, пнув напоследок подвернувшегося под ноги кота.
С тех пор господин К. словно лишился души. Он сразу весь отяжелел, будто самые клетки его организма оказались вдруг уплотнены и смяты, как ягоды в банке, выделяющие много красного сока. Харьковскую сиротку он на другой же день выбросил из снятой для нее квартиры, не позволив даже уложить чемоданы; ее извергнутый гардероб лавиной устелил широкую лестницу, и зареванная сирота, цепляясь шпильками за эксклюзивные тряпки, чем-то напоминая парашютиста с волочащимся за ним парашютом, напрасно билась в закрытую дверь, напрасно материлась в усыпанный стразами хорошенький мобильник: спонсор, усевшийся там, на кухне, уничтожать запасы деликатесов, к ней не вышел. Вскоре неузнаваемый К. прекратил финансировать детскую команду спортсменов-инвалидов – как раз накануне соревнований, к которым юные колясочники, мыча от напряжения, готовились полгода. Объясняясь по этому поводу с тренером – то была могучая желтоволосая женщина, в прошлом метательница молота, буквально носившая деточек на руках, – господин К. выпалил ей: «Таких душить новорожденными, чтоб не мучились!» – а случившийся рядом журналист записал роковую реплику на диктофон. Так закончилась, почти не начавшись, избирательная кампания господина К. в Московскую думу.
Но на этом К. не остановился. Литераторов, которым уже давно была обещана спонсорская помощь на издание нескольких книг, он угостил постмодернистской сценой в духе Достоевского. Пригласив делегацию к себе на Николину Гору, он принял осанистых писателей в солнечной и раззолоченной гостиной, где, несмотря на июньскую
– Считайте, господа, что рукописи сгорели! – объявил К.
Могли бы и без нас жечь ваши деньги, – проворчал пожилой романист, выбираясь, вместе со своим валящимся набок животом и полосатым галстуком, из глубокого кресла.
– Без вас никак, – возразил К.
С этими словами он поклонился, показав писателям свежую лысину через всю голову, похожую на длинный след коровьего языка. Писатели, слегка оскорбленные, понимающие, однако, что происшествие имеет к ним некое профессиональное касательство, потянулись вон. В Москву возвращались в задумчивости. Так хорошо мелькали по сторонам дороги лесные прогалины, так стройно, будто галактика в голливудском фильме, плыл навстречу автомобилю напитанный низким солнцем тополевый пух, что пожилой романист расчувствовался. Он вспомнил почему-то молодость и как он сам однажды сжег деньги, пятирублевую бумажку, чтобы красиво от нее прикурить, и длинный факел выел роскошный чуб, превратив казацкие кудри в корешки. В этот же вечер и в ближайшие дни писатели рассказали историю знакомым и знакомым знакомых. История скорее понравилась. Группа художников-акционистов выслала к господину К. делегата, известного Васю Садова, чтобы выразить восхищение перфомансом и предложить жечь доллары прилюдно, в Галерее новейшего искусства. Васю, взяв его под большие белые руки, выкинули из дома на газон.
Эртель встретил господина К. глубокой осенью, в закрытом клубе «Единорог», куда его приглашал своим постоянным гостем господин Т., полюбивший в обществе немногословного немца созерцать содержимое коллекционной бутылки. Господин К. подсел к ним неожиданно, словно материализовался из воздуха. Впрочем, то была весьма увесистая материализация, от которой стол тряхнуло и посуду перебрало по предмету, а в стекле закачались напитки.
– Что, длинноносые, кукуете? – поприветствовал К. старых знакомых. – Пусть все идут на хер! – с этим тостом он замахнул водочки, которую притащил с собой во всхлипывающем графине.
Внешность К. претерпела разительные перемены. Он был теперь почти совершенно лыс, зато отпустил бороду, похожую на мочалистые корни той шевелюры, которой он так скоропостижно лишился. Из-за этого перемещения волос широкое лицо его казалось перевернутым, красные глаза то и дело наливались натугой и слезами – не имевшими, впрочем, никакого отношения к чувствам.
– Опекаешь вдовицу? А, Вова? Ну, расскажи, мне интересно! – господин К. пихнул меланхоличного господина Т. кулаком в плечо. – Денежки-то носишь ей? И много даешь?
– Коммерческая тайна, – невозмутимо ответил Т., полируя плоскими пальцами ножку бокала.
– Тайна? Вот оно как… А чего бегаешь туда, если не секрет?
– Мне так проще, – произнес Т. совершенно прозрачным голосом, откидываясь на спинку стула и глядя в потолок.
– Ну, а ты, живодер? – поворотился господин К. к Эртелю.
Эртель молча пожал плечами. Похоже, господин К. перешел в то состояние, когда всем говорят «ты». Он не был клиентом мастерской: охотники говорили про него, что он выжимает выстрел из пистолета обеими руками себе под ноги и высоко подпрыгивает. Господина К. Эртель знал шапочно и, кажется, не сказал ему за все знакомство и пары фраз. Тем более теперь он не был настроен беседовать с человеком, при одном имени которого Елизавета Николаевна принималась плакать – синими-синими глазами, похожими на мокрые, слипшиеся от дождя цветки васильков, – и упоминала это имя чаще любого другого, уверяя, что К. каждую ночь ей снится.