Вампир. История лорда Байрона
Шрифт:
прекрасное живое существо. Я жаждал крови, но не себя. Я тоже хотел парить в небе и быть свободным, эта птица, я хотел, чтобы она стала частью меня. Я достал пистолет и выстрелил в орленка, наблюдая за его падением. Он был только ранен, и я попытался спасти его. У этого существа были такие выразительные глаза, он чахнул с каждым днем и вскоре умер; ужасная тоска овладела мной. Ведь это было первое убитое мной существо после смерти паши — с тех пор я никогда не покушался ни на одно животное или птицу и, надеюсь, никогда не смогу этого сделать.
— Нет, — Ребекка покачала головой, — я все же не логу понять.
Она вспомнила тело бродяги у моста Ватерлоо, вспомнила, как сама истекала кровью.
— Но орленок? Почему вам стало жаль его?
— Я уже объяснил, — холодно ответил лорд Байрон. — Мне хотелось, чтобы он стал частью меня — он был полон жизни, и, убив его,
— Но разве не это стало главной целью вашего существования?
Вампир склонил голову.
— Возможно, — тихо произнес он.
Его лицо скрывала тень. Ребекке показалось, что ее вопрос разозлил его. Но, когда он поднял голову, выражение его лица было бесстрастным, и, по мере того как он продолжал рассказ, его взгляд потеплел.
— Вы должны верить мне, — сказал лорд Байрон. — Я не испытывал жажду в течение первых месяцев. Были только чувства и желания во всей их полноте и намек на грядущие наслаждения, какие мне даже не снились. Ночью, в полнолуние, когда воздух был удушливым от запаха горных цветов, я ощущал присутствие вечности. На меня нисходил величайший покой, наполняя неистовой радостью от осознания полноты жизни. Мои нежные нервы задевало малейшее движение, и всю плоть пронзала дрожь наслаждения. Чувственность была во всем — в поцелуе ветра, благоухании цветов, дыхании жизни.
— А как же Гайдэ? — В вопросе Ребекки прозвучали нотки сарказма. — Среди этой картины ничем не омраченного счастья вы думали о ней?
Лорд Байрон оперся подбородком о кончики пальцев.
— Отчаяние, — произнес он наконец, — иногда оно может быть очень приятной вещью. Страшный наркотик. Наслаждение, вероятно, меньше всего способно изменить пристрастие к нему.
Он подался вперед.
— Да, конечно, я продолжал оплакивать Гайдэ, но принимал при этом продолжительные ванны. Это и беспокоило меня — неспособность испытывать настоящую боль. Мне казалось, что это было признаком того, что я утратил человечность, и все же я пытался плакать — но не мог. Причина заключалась в моей перемене, конечно, — он помолчал, — да, в перемене.
Ребекке показалось, что он с жалостью смотрит на нее. Она смущенно зашевелилась в кресле и вдруг поймала на себе его холодный взгляд. Лорд Байрон протянул к ней руку, словно желая дотронуться до ее щеки или погладить по волосам, но потом застыл.
— Пришло время, — прошептал он, — пришло время горевать о Гайдэ. Да, пришло. Но тогда… Я не мог побороть наваждение от моего нового состояния. Оно поглотило все остальное. — Он улыбнулся. — Даже отчаяние очаровывало меня.
Он кивнул.
— Так я стал поэтом. Я начал новую поэму, отличную от тех, что написал в Лондоне. Она была полна дикого и неуемного романтического отчаяния. Я назвал ее «Паломничество Чайльд-Гарольда». В Англии поэма прославила меня, а меланхолия стала «притчей во языцех». Но когда я писал ее в Греции, уныние наполняло меня ни с чем не сравнимым восторгом. По пути в Дельфы мы проезжали мимо горы Парнас. Мне захотелось посетить оракула Аполлона, древнейшего бога поэзии, я вознес ему молитву, и на следующий день мы увидели орлов, высоко парящих над заснеженными вершинами гор. Я принял это как предзнаменование — боги благословляли меня. Я смотрел на горы, думая о Гайдэ, и моя меланхолия становилась более величественной и поэтичной. У меня никогда еще не было такого возвышенного настроения. Хобхауз, как всегда, оставался Хобхаузом: он заявил, что орлы — это всего лишь стервятники; я весело проклял его и пришпорил коня, одержимый мрачными рифмами, но переполненный восторгом.
Приближалось Рождество, а путешествию нашему не видно было конца. И вот наконец вдалеке появились Афины. Величественный вид открылся нашим взорам: равнина Аттики, Эгейское море, город, увенчанный Акрополем. Но не археология прельщала меня — Афины имели для меня более земную в своей новизне привлекательность. Мы сняли комнаты у вдовы миссис Тарсии Макри. У нее было трое очаровательных дочерей, младшая из которых, Тереза, была прелестным райским созданием с надутыми губками. Она прислуживала нам за нашей первой трапезой, заученно улыбаясь и краснея. Этим же вечером мы договорились с вдовой, что остановимся у нее на несколько месяцев.
А потом, когда ночь подходила к концу, я набросился на Терезу, как ураган. Забыл ли я Гайдэ? Нет, но она была мертва, а моя страсть к Терезе забила, как фонтан в пустыне, мощь которого была так сильна, что я даже испугался. Любовь, вечная любовь…
Лорд Байрон печально улыбнулся и покачал головой.
— Нет, даже любовь к Гайдэ притупилась, хотя могу поклясться вам, я делал все, что было в моих силах. Я прогуливался в вечернем саду, остужая свою разгоряченную кровь, как вдруг эта маленькая шлюшка, поджидавшая меня там, стала умолять, пока я не согласился. Но я ничего не мог с собой поделать — так она была восхитительна в своей страсти. Нежные вены просвечивали сквозь тонкую кожу, ее обнаженная шея и грудь манили к себе, и я покрывал их поцелуями. Я был словно в опиумном тумане. Нежные зимние цветы были нашим ложем, безмятежные небеса простирались над нами, прозрачный мрамор Парфенона светился вдали. Тереза стонала от наслаждения, но я успел заметить ужас в ее глазах. Я вошел в Терезу, чувствуя теплоту ее жизни. Моя сперма пахла сандалом, а девушка благоухала, как дикая роза. Мы занимались любовью всю ночь, пока солнце не поднялось над Акрополем.
Ничто в Афинах не могло сравниться с этой ночью.
Наше пребывание там подходило к концу, зиму сменила весна, Хобхауз рыскал в окрестностях в поисках древностей. Я верхом на муле обозревал мифологическую красоту земли, но ничего не писал, не задавался умными вопросами. Мне нравилось смотреть на звезды и размышлять, чувствуя, как ветер подхватывает мои мысли и наполняет ими небеса. Но общение с вечностью вскоре наскучило. Я ринулся в погоню за наслаждениями. К счастью, моя Афинская Дева была ненасытна, а собственная жажда удовольствий лихорадкой бушевала во мне. Но вскоре я устал от Терезы и начал обращать взоры на ее сестер; сперва я овладел одной, а затем взял их всех; но растущее желание продолжало мучить меня. Чего-то недоставало — я жаждал удовольствия, какого не мог себе представить. Я бродил по грязным улочкам города, среди бледных реликвий былого величия — мраморных развалин и алтарей давно забытых богов. Ничего не найдя, я возвращался к сестрам Макри, будил их и занимался любовью. Но необъяснимый голод продолжал терзать меня, и какой голод! И вот однажды вечером я нашел этому объяснение. Было начало марта, мы обедали с Двумя нашими знакомыми греками, тоже путешественниками. Вечер проходил в молчании, затем завязалась беседа, вино полилось рекой — к концу пирушки все очень оживились. Три мои прелестные наложницы танцевали предо мной, и вино радужной пеленой окутывало мои мысли. Но постепенно сквозь опьянение во мне вновь с неудержимой силой проступил голод. Глядя на обнаженную шею Терезы и ее вздымающуюся грудь, я вдруг начал дрожать. Девушка, заметив мое волнение, застенчиво отвернулась, откинув назад волосы, отчего мой желудок пронзил спазм. Она рассмеялась, ее губы были такими влажными и алыми, что я внезапно вскочил и схватил ее за руку. Тереза снова рассмеялась и попятилась, но оступилась, и бутылка, которую она держала в руках, упала на пол. Воцарилась тишина. Все обернулись на шум, Тереза медленно подняла руку, она была в крови… Новый приступ желания охватил меня. Я подошел к девушке и обнял ее, словно желая утешить. Она протянула ко мне руки, я взял их, и вдруг меня охватил трепет — я понял причину своего голода. Рот наполнился слюной, я ничего не видел. Я поднес руку Терезы к своим губам и нежно поцеловал ее, затем лизнул. Кровь! Этот вкус… Лорд Байрон сглотнул.
— Его не передать словами. Это вкус божественного нектара. Кровь. Я снова лизнул и почувствовал, как золотой сияющий поток наполняет меня легкостью и энергией, утоляя мою душу своей чистотой. Я жадно приник к глубокой ране. Тереза внезапно вскрикнула и отдернула руку, в комнате воцарилась мертвая тишина. Девушка посмотрела на мать и подбежала к ней, но взгляды всех присутствующих были устремлены на меня. Я посмотрел на свою руку — она была в крови. Я вытер ее о рубашку и снова дотронулся до губ. Они все еще были влажными. Я облизал их и огляделся по сторонам. Все избегали моего взгляда. Никто не проронил ни слова.
Тогда Хобхауз, старина Хобхауз, поднялся и взял меня за руку.
— Какого черта, Байрон! — сказал он громким звенящим голосом. — Проклятье, ты пьян.
Когда он вывел меня из комнаты, беседа возобновилась. Я остановился на лестнице, ведущей в мою комнату. Мысль о содеянном вновь пронзила меня. Ноги вдруг стали ватными. Я вспомнил вкус крови, у меня закружилась голова, я пошатнулся и упал на руки Хобхауза. Он помог мне подняться в спальню. Я сразу же заснул — впервые за этот месяц, но сон мой был тяжелым. Мне снилось, что я никогда не был живым существом, а лишь творением гения паши. Я лежал распластанный на анатомическом столе, прямо на вершине башни, подставленный ударам молний. Я был наг и беззащитен перед пашой, кожа моя была содрана. Паша создавал меня, а я жаждал убить его, но знал, что, если и сделаю это, все равно навеки останусь его творением. Навеки, навеки…