Ван Гог
Шрифт:
Продолжение письма только подтверждает это. Винсент уже был заведомо согласен выбросить на помойку едва ли не всё им созданное: «Я нахожу мои художественные концепции чрезмерно заурядными в сравнении с Вашими. У меня всегда были грубые животные аппетиты. Я забываю всё ради внешней красоты вещей, которую я не в силах передать, потому что на моей картине она предстаёт безобразной и грубой, тогда как природа кажется мне совершенной». В качестве слабого утешения он признал за собой «неподдельную искренность», но… «исполнение грубое и неумелое» (8).
Мы знаем, с каким пылом он, начиная с Гааги, искал эту грубость и виртуозность её выражения как в рисунке, так и в живописи. А теперь он был готов пожертвовать всем: десятилетием поисков, подкреплённых самым пристрастным анализом и ссылками на всю историю искусства. Несколькими строками
Гоген передал это письмо своему другу Шуффенеккеру Что он сам подумал о Винсенте, мы не знаем, но можно полагать, что его образ после этого для него вполне определился. Ничто не побуждало его признать за живописью этого чудака, брата его маршана, какие-либо новые достоинства. Это письмо было своего рода обоснованием приговора. Винсент сам признал то, что Гоген всегда о нём думал: Винсент получает пособие от брата, но художник он второразрядный, во всяком случае, бесконечно ниже его по таланту. Снова «этот бедняга», как он его называл, оказался ступенькой, которой необходимо воспользоваться, чтобы выйти на Тео. Надо было не упустить случая. То упорство, с которым Винсент с начала года уговаривал Гогена приехать в Арль, должно быть, укрепило его в этом намерении. Оригинальный взгляд, самобытный ум, хороший знаток и аналитик живописи – ведь он же высоко ценил его картины!.. Но второстепенный живописец, которому повезло с братом, за спиной которого можно заниматься своим хобби, заодно принимая – вспомним это его выражение – «солнечные ванны» (10). Правда, предстоит вытерпеть нескончаемый поток лести. Ничего страшного! Если Тео обеспечит продажу его картин, можно какое-то время и пожить рядом с этим чудаковатым обожателем. Да можно будет и развлечься, если приедут Бернар и Лаваль. Но впереди его ждали и другие сюрпризы, поскольку Винсент был человеком двуликим, а Гоген знал только одно из этих двух лиц. Второе было не менее выразительным, чем его собственное.
Это письмо Винсента даёт повод задуматься о том, к чему может привести неправильная самооценка. Ведь если бы эти два живописца внезапно умерли в том октябре 1888 года, то, несмотря на колоритные мартиникские холсты и летние понт-авенские работы Гогена, кто стал бы всерьёз сравнивать его тогдашнее живописное наследие с творениями Винсента – с циклом его парижских автопортретов, с его головокружительным арлезианским взлётом, не говоря уже об экспрессионизме периода Нюэнена? Несмотря на свои прошлые работы, Гоген находился только в начале своего восхождения, тогда как Винсент к октябрю 1888 года был уже на вершине своего творчества.
Биографы Поля Гогена, желающие любой ценой снять с него всякую ответственность за случившееся и справедливо полагающие, что у него было полное право не любить живопись Винсента, упорно распространяют версию, согласно которой Винсент якобы был болен и физически надорван ещё до приезда к нему друга, что и привело к душевной болезни. Крайне рискованная гипотеза. Винсент жаловался на то, что у него устают глаза и вообще на физическую усталость, но сам же говорил, что это поправимо. И действительно, боль в глазах у него быстро прошла и он подолгу отсыпался в своей свежепобелённой спальне. «Я только что проспал шестнадцать часов кряду, благодаря чему в значительной мере пришёл в себя» (11), – писал он 14 октября, за неделю до приезда Гогена.
У него было сильное нервное напряжение, но он уточнял, что это не болезненное состояние, а возбуждение, вызванное творческим порывом. Это знакомое всем художникам состояние, когда они утомлены достигшим своего пика творческим усилием. Словом, ничего патологического. «Но всё же, – писал Винсент 21 октября, – мне надо следить за своими нервами» (12).
Если бы психическое расстройство Винсента было вызвано тем, что он надорвался и был психически болен, то он уже сто раз сошёл бы с ума ещё к концу своего пребывания в Гааге, или в Дренте, или после смерти отца
И напротив, заискивание Винсента перед Гогеном, постепенная утрата критического взгляда, самоистязание, начавшееся, как было показано выше, ещё до приезда Гогена, готовили почву для катастрофы, ставя двоих героев в положение хозяина и раба, абсолютного господина и его подчинённого, который упивается своим приниженным состоянием, хотя и оказался в нём случайно и в любой момент может заупрямиться.
Из Понт-Авена в Жёлтый дом прибыли наконец автопортреты. Винсент распаковал их и стал изучать. Если автопортрет Бернара в синих тонах элегантен и мягок и может быть признан одним из лучших его произведений, то работа Гогена Винсента озадачила. Тот изобразил себя на ярко-жёлтом фоне, пестрящем белыми и розовыми цветами. Он знал, что Винсент любит жёлтый хром, и как бы подмигивал ему с полотна, но персонаж, который был задуман как образ Жана Вальжана, одного из «отверженных», «художника-импрессиониста», не принятого обществом, трактован с откровенной и злой насмешкой. Бегающий взгляд, беспокойный изгиб век, кожа лица отдаёт синим, берлинской лазурью. Это не человек, а какое-то дикое существо, а жёлтый фон скорее похож на шкуру готового к прыжку леопарда. Никогда Гоген не вкладывал в картину такой вызывающей силы, столь откровенной агрессии. Но против кого? Автопортрет выражает неукротимую волю к борьбе, Гоген словно плюёт на весь мир. Или на своего зрителя? Насколько тих был бонза Винсент, настолько этот «отверженный» полон свирепой энергии «злодея».
Винсент был этим сильно задет. Картина словно говорила ему: «Ты меня ждал, тогда берегись! Вот я каков: желтоглазый леопард в жёлтой шкуре, правда, украшенной цветами, но всё же дикий зверь из джунглей, который в университете не обучался». Небольшой рисунок головы Бернара на верху полотна похож на охотничий трофей. В одном из писем Шуффенеккеру Гоген поместил рисунок с этого автопортрета, где ещё больше подчеркнул его недобрый характер, придав своему образу почти карикатурную терпкость. Таким представляется, независимо от высказанных автором намерений и самого мотива, послание этого поразительного автопортрета. Великий Гоген сказал своё слово. Он собрался в путь, на котором уже никто не сможет его остановить.
Винсент был в нерешительности. Его аналитические способности отступили перед раболепной страстью. И он истолковал эту вещь как выражение тоски и решил, что Гогену плохо и ему надо приехать в Арль поправляться. Он не сообразил, что тот даёт ему понять, что он выздоровел и «готов рубить сплеча».
Одна мелочь опечалила Винсента: «Ещё раз: нельзя писать цвет тела с добавлением берлинской лазури! Потому что тогда это будет не тело человека, а деревяшка» (13). Словом, это не реалистично. Но он ошибался: эта берлинская лазурь введена была намеренно, чтобы усилить грубость всего замысла. Противостояние двух живописцев и их спор начинались уже с этого. Реализм? Гоген всё чаще над ним смеялся. Винсента это смущало. Это мешало ему восхищаться творением, которое он в воображении представлял столь прекрасным, что своё собственное казалось ему недостойным равноценного обмена.
Гоген, со своей стороны, вполне определился со своими намерениями и планами. Он написал другу Шуффенеккеру, что поедет в Прованс и останется там до тех пор, пока Тео не начнёт продавать его работы. 16 октября он писал тому же адресату: «Как бы ни был в меня влюблён Ван Гог (Тео), он не станет кормить меня на юге ради моих прекрасных глаз. Он с холодной голландской расчётливостью прощупал почву и намерен провести это дело как можно скорее и с исключительным вниманием» (14).
Но холодная расчётливость в деле скорее была свойственна Гогену У него всегда была одна главная забота – о самом себе. Позднее, в 1903 году, он напишет, что сдался после долгого сопротивления: «Меня убедили искренние дружеские порывы Винсента, и я отправился в дорогу» (15). Но так ли чисты были в действительности его намерения в отношении братьев, вытащивших его из ямы?