Вариации на тему
Шрифт:
— Во-во!
— Юдифь, пусть Юдифь и отрежет, ей не впервой!.. Юдифь, на тебе кухонный нож!
Крики, смех, проклятия, угрозы — все смешалось в клубок, вернее, в шаровую молнию, от которой единственное спасение — бежать подальше…
На другой день ни один мужчина не решался даже издали следовать за Юдифью. А если невзначай сталкивался с ней на улице, то спешил свернуть в сторону, пока не окатили его помоями — в прямом и переносном смысле. Все изменилось так неожиданно, что бедная героиня не успела и сообразить, что случилось. Может, думала она, женщины так гордятся ее подвигом, что потеряли чувство меры и всякое соображение?.. Стоило ей пройти мимо какого-нибудь двора, как оттуда доносились женские поучения, обращенные к муженькам:
— Беги! Чего столбом стоишь? Ведь твоя богиня идет. Ползи на карачках, лижи ей сандалии, ты же обязан ей жизнью. Ну, чего стоишь?.. Эх, ты, трус, не можешь даже как следует поблагодарить женщину, которая преподала тебе урок храбрости. Позор! Смотри, детка, — женщина приподняла над забором младенца, — смотри и запоминай: это единственный мужчина в нашем городе!
Да, Юдифь уже
— Симон!
Он в этот момент укладывал вещи. Во дворе ждали ослики, готовые в дальнюю дорогу. Эх, еще бы несколько минут — и успел бы!
— Симон, что случилось?
Молчание.
— Симон, это я, Юдифь, разве ты не узнаешь меня? Может, у тебя ранены глаза?
Никакого ответа.
Она обнимает любимого, поворачивает к себе его голову, хочет встретить взгляд, прочитать в нем ответ.
— Симон, что случилось, скажи?
Терзаемая рыданием, она опускается на землю возле его ног. Руки Симона без злобы, но решительно отстраняют ее, во дворике раздается его голос: «Но! Пошли!», поцокивают копыта удаляющихся осликов…
Лишь позднее узнает Юдифь, что выпало на его долю: не успел Симон, запыленный, уставший, но полный радости победы и тоски по любимой, показаться на городских улочках, как на него обрушился шквал насмешек и упреков:
— Вернулся наконец?! Герой! Недаром в тебя Юдифь влюбилась… Ловкий парень — нет того чтобы самому к ассирийцам отправиться, послал туда слабую женщину… Не сам мечом воспользовался — сунул его в слабые женские руки. Только за разбитым врагом бегать горазд… Еще бы не герой!.. Нет, вы только взгляните на него: идет, нос задрав, как ни в чем не бывало, не краснеет, не проваливается сквозь землю от стыда!.. Какой позор, какое бесчестие навлек на наш город!.. Что мы будем рассказывать своим сыновьям, когда они подрастут?.. Что мечи их отцов оказались слабее бабьей юбки?.. И все из-за этого труса!..
Как вы думаете, кто обвинил, кто позорил его? Женщины? Э, нет, они уже свое дело сделали, теперь начатое ими подхватили и усердно продолжали представители сильного пола.
Шатаясь, словно пьяный, побрел Симон домой и заперся там, решив покончить с собой или покинуть Ветилую. Вот и уехал он, оставив Юдифь лежать в полном отчаянии на каменных плитах дворика…
Бедная женщина была вынуждена в одиночку влачить тяжкий груз своей славы. Вдова словно оглохла и ослепла. Как привидение выскальзывала она, пряча глаза, в город, почерневшая, безмолвная. Никто не приближался к ней, даже собаки.
— Это наша святая, — издали провожали ее глазами женщины. — Святая наша спасительница Юдифь.
Теперь они и сами подбивали мужчин:
— Что стоите, будто чурбаны? Подойдите же к ней! Молвите доброе слово, проводите, пусть знает, что мы ей благодарны. Не видите разве, как она одинока, как поникла, как из-за одиночества дар речи потеряла… Спасительница наша, да пребудет с ней вечная ее слава!..
Жалость в голосах смешивалась с удовлетворением: все-таки им удалось поднять этого кумира мужчин на пьедестал такой высоты, что больше ни одна человеческая страстишка не могла дотянуться до Юдифи.
Однако Юдифь не смирилась со своей участью. Унылое одиночество возбуждающе действовало на ее воображение. Все чаще и настойчивее всплывали в памяти картины посещения шатра Олоферна, вновь и вновь видела она ассирийского военачальника: вот он утирает с усов капли вина, вот предлагает ей самый сочный гранат, умоляет спеть, гонит прочь из шатра своих друзей и слуг, чтобы остаться наедине с нею… Боже, ведь он был последним мужчиной, который держал ее в своих крепких объятиях, последним, кто дарил ей свою силу и любовь, а она за это отрубила ему голову его же собственным мечом, так доверчиво и беззаботно брошенным рядом с постелью… Отрубила ради своего возлюбленного, а тот, испугавшись бабьих языков, удрал от нее — от нее, которая ради него не устрашилась самой смерти!.. Отрубила голову ради женщин и девушек, ради мужчин и юношей своего города, чтобы враги не разлучили любящих, а они за это толкнули ее в бездну черного одиночества, такого одиночества, что она забыла даже запах мужского пота! Так зачем же ей надо было жертвовать собою?.. Ассирийский военачальник не побоялся впустить ее в свой шатер, не велел страже стоять во время пира у него за спиной, он был так храбр и благороден, что прогнал свою охрану, уснул безоружным… О, этот человек не оставил бы за бабьём последнего слова, не удрал бы прочь, трясясь на осле! Уж он-то постоял бы и за себя, и за нее против этих ублюдков — ее сограждан… А она? Она вот этими руками… Где теперь его гордая, отчаянная головушка, которую она, захлебываясь от тщеславия, тащила той ночью в город?..
Никому не было никакого дела до того, почему Юдифь стала частенько бродить у городских
Вот почему Юдифь обычно изображают в такой позе: сидит, держит на коленях голову или череп, смотрит вдаль странным, загадочным взглядом… И только немногие, очень немногие понимают, что у нее на душе…
ИКАР ВТОРОЙ
Неподалеку от берега Средиземного моря, там, где на склоне горы в естественной впадине еще древними был оборудован удобный амфитеатр, шел поэтический турнир. Необычным было это состязание: поэты читали стихи только на одну тему — о полете Икара и его отца Дедала, об их скрепленных воском крыльях и трагической гибели в морской пучине. В турнире участвовали как прославленные поэты, уже достигшие солидного возраста, так и зеленая молодежь, и если первые поражали слушателей совершенством техники и другими хитростями поэтического искусства, то вторые привлекали юношеским задором, который искупал некоторые погрешности стихосложения. Величие и драматизм темы дарили вдохновению и пространственному мышлению такую пищу, что во всей Греции, пожалуй, не осталось поэта, который удержался бы от соблазна испытать силы уже в начальных турах, дававших возможность выйти в решающий, финальный; прибыл сюда и немалый отряд поэтов из соседних стран, даже с других континентов. Каждого украшало птичье перо (неважно, какой птице оно принадлежало) — символ состязаний, а членов жюри — медаль с рельефом распахнутых крыльев; победителей ожидал исполненный глубокого смысла приз — восковая лира. Века за веками славили певцы полет Икара; сдается, из их творений можно было бы составить целую библиотеку; казалось, и словечка уже не втиснешь в эти тома, но турнир продемонстрировал: тема еще столь богата непаханой целиной, что ее с избытком хватит всем будущим поэтическим поколениям — ведь каждый поэт так или иначе ощущает себя Икаром… Поэтому не следует удивляться тому, что турнир продолжался долго, очень долго, так долго, как ни один другой. Слушатели, насытившиеся поэзией сверх всяких норм, расползались по домам, их места занимали новые, проходило время, и эти тоже направлялись к выходу, удовлетворив духовный голод и истосковавшись по более осязаемой пище; амфитеатр медленно, но верно пустел, и можно было предположить, что вскоре тут останутся лишь служители муз во главе с жюри. Однако отыскался один слушатель, проявивший достойное, чуть ли не сверхчеловеческое терпение: как уселся в самом начале состязания на скамью, так и не покидал ее до самого конца. В перерывах, оставаясь на месте, уплетал бутерброды, заедая их фруктами, ночью отправлялся на отдых в соседнюю гостиницу, а утром, глядь, тут как тут: первым входил в гостеприимно распахнутые ворота амфитеатра. Его одинокая фигура в опустевшем зрительном зале все больше привлекала к себе взоры участников турнира — так одинокое дерево среди чистого поля притягивает к себе молнии. Возле ног упорного слушателя лежал какой-то продолговатый предмет, запеленатый в серую холстину. Многим из соискателей приходило в голову: уж не таится ли в этом свертке подарок победителю? Ну, скажем, тонкогорлая амфора, приобретенная вскладчину жителями какого-нибудь городка или деревни, страстными любителями поэзии? Это приятное предположение подтверждалось и уже упомянутым долготерпением незнакомца: с чего бы еще стал он сидеть здесь, будто гвоздями прибитый, ежели бы не необходимость выполнить порученную миссию? И когда у иного поэта от чтения пересыхало горло, он мысленно вытаскивал из амфоры залитую воском пробку и жадными глотками пил старое и благородное, как сама поэзия, вино.
Впрочем, оставим поэтам право предвкушать приятные мгновения, а сами займемся ходом турнира. В воздухе стоит обычный для этих мест полуденный зной… Члены жюри безнадежно стараются отогнать от себя мух и дремоту (разумеется, победитель определен еще задолго до начала состязаний)… Последние слушатели, стараясь не обращать на себя внимания, на полусогнутых тянутся к выходу… В пустеющем амфитеатре все громче и величественнее звучат голоса поэтов, отражаясь от вмурованных в стены акустических сосудов… Над амфитеатром пролетает то одна, то другая птица, и взмахи их крыл прекрасно ассоциируются с темой Икарова полета… В эту тему органично вкомпоновывается и висящий над головами, плавящий даже камни солнечный диск… Маячащая вдали горная снежная вершина опять-таки символизирует высоту, которой некогда достигли скрепленные воском крылья, а теперь вот — крылья поэзии… Кстати, тема высоты неожиданно становится своеобразным полигоном, где скрещиваются копья поэтических поколений: старшее обвиняет Икара в том, что он не прислушался к совету своего седовласого отца не подниматься так высоко, там, дескать, по мере приближения к солнцу, начнет плавиться воск крыльев; отдав дань отваге юноши, они осуждали его за легкомыслие, за то, что он пренебрег мудростью, опытом старших, что «юнец, оперившийся по милости отца (так назвал Икара один весьма маститый поэт, отец двоих непутевых сыновей), погубил не только себя, но и своего родителя, немолодого, но весьма перспективного скульптора, самоотверженно бросившегося спасать своего отпрыска и утонувшего вместе с ним… Увы, холодные, бесчувственные волны поглотили и того и другого… Осталось плавать едва несколько перышек… и старый рыбак, единственный свидетель трагедии, зажмурил от боли глаза». Рисуя эту сцену, седой маэстро тоже прослезился. Говоря откровенно, плакал он от радости: ведь лавры должны были по раскладке попасть именно в его карман. Его слезы, падая на пол сцены, тоже ассоциировались с каплями расплавленного воска и тем нарушали спокойную дремоту жюри (в данном случае, правда, беспокоить почетных старцев не было необходимости)… А молодые поэты и поэтессы не уставали восхищаться непослушанием Икара и восхвалять его бунтарство, ибо: