Варварин день (сборник)
Шрифт:
– А каким же?
– Самостоятельным, вот каким.
Романок как предчувствовал, что выйдет такой разговор: надел костюм с полоской и часы на руку.
– У тебя совесть есть? – проникновенно спросил он у опешившего на минуту Рэма. – Девчонка – сирота. Мы только жить начинаем, а ты хотишь ее за собой по миру повести.
Повисла плохая тишина. Родительская забота, прозвучавшая в словах Романка, на какой-то миг обескуражила Маришу. Зато к Рэму вернулся дар речи, и косоватые глаза его вспыхнули темным блеском.
– А я не верю, что ты в Советской армии служил, – сказал
– Это почему же?
– Больше похоже, что ты бывший деникинец, кулак. Ты можешь живого человека съесть.
Романок открыл рот, чтобы ругаться, но не сразу нашелся.
– Если хочешь за свою сестру калым получить, тебе надо в Алма-Ату ехать, в Сталинабад! – бросил Рэм и повернулся к Марише. – Испугалась? Я думал, что ты взрослый человек, а ты мелочь, девчонка!..
Хлопнула дверь. Рэм ушел. После его ухода все некоторое время молчали.
– Хам какой! – первой отреагировала Сильва. – Еще и дверью хлопает.
– Хам не хам, а штукарь хороший, – хмуро и озадаченно покосившись на Маришу, сказал Романок. – Неглупо он тут придумал: возьми его в семью…
Мариша молчала. Слезы ее из глаз катились крупные, как дождь в грозу.
– Знаете, что такое Рэм? – вдруг влезла Лидка. – Революция, электрификация, мир. Я в календаре видела.
– Небось хулды-мулды, а Рэма сам себе придумал, – усмехнулся Романок. – Электрификация!.. – Он поглядел на Маришу и понял, что уж хватит: как бы девка не зарыдала в голос.
На ночь Романок сам пошел проверить, заперта ли из сеней дверь на улицу, словно опасался, что сестра убежит.
– Русского, что ли, не найдется? – примирительно сказал он. – А эти, как цыгане, мотаются с места на место. Случись чего, и алиментов не получишь.
Сильва тоже попыталась утешить Маришу – парой шелковых чулок.
– У них только одну петлю поднять надо, – сказала она. – И прекрасно носить можно.
– Спасибо!.. – бросила Мариша. – Не надо мне вашего. Спрячьте.
Утром ветер сменился, сильно потеплело, черным жиром растопилась под солнцем земля, как будто кто-то полил распаханные борозды густым конопляным маслом. У Мариши вязли ноги, влажно горели похудевшие щеки. Она плохо понимала, куда ее посылают, что велят делать, что поднимать, что нести. Она ждала вечера, чтобы побежать к Рэму.
До поселка, где жили рабочие МТС, было побольше трех верст. По самой жуткой весенней грязи, когда ни конному, ни пешему, Мариша пробежала эти три версты за неполные полчаса. В большом кирпичном строении, вокруг которого был все тот же развороченный чернозем, сейчас шло веселье: провожали московских. Десятка полтора парней нестройно кричали под балалайку:
За речи, ласки огневые
Я награжу тебя конем.
Уздечка, хлыстик золотые,
Седельце шито жемчугом!..
Мариша не сразу решилась спросить, где же Рэм. Но парни – народ догадливый.
– Еще вчера домой драпанул твой черенький.
Что было сказать? Мариша настолько растерялась, что улыбнулась и тут же прислонилась к косяку. Ребята поняли, что девка «горит», и насмешничать больше не стали. Лишь только Мариша вышла, балалайка забренчала снова:
На кой мне черт твоя уздечка,
На кой мне хрен твое седло?
Встречный ветер шатал Маришу. Назад она брела, не разбирая дороги. Дважды оставила сапог в грязи и на второй раз заплакала, как плачут в деревне, – не безмолвно, а в голос. Благо, кругом никого не было.
К майским праздникам все обзеленилось, обсохло, прогрелось. Совсем случайно Мариша вспомнила, что в подполе зимует луковичный цветок, что давно пора поставить его к свету. Когда она его достала, на нее как бы с укоризной взглянул бледно-желтый росток: поздно, мол, ты спохватилась!.. Велико ли дело – цветок! Но холод цветочного горшка дошел Марише до самого сердца.
Все эти дни ее поедала самая черная тоска. Куда бы она ни пошла, всюду тоска эта была с ней, словно лежала за пазухой. И все-таки Мариша в свои двадцать два пока еще дремала. Детство и юность, полные нехваток и трудов, житейски рано овзрослили ее, но не дали ходу главному. А то бы она уж на второй день метнулась за Рэмом. Дважды за это время она садилась писать ему письмо, но дважды убеждалась, что складно у нее не получается – ведь почти целых девять лет не брала в руки ни пера, ни карандаша. Она просто боялась, что Рэм над таким письмом посмеется, и тогда только хуже будет.
Когда засеяны были в колхозе свекольные участки, рассажена картошка, Мариша пошла просить, чтобы ее отпустили, выдали ей справку. Но сказать, что есть у нее на примете парень и что она хочет уехать к нему, естественно, постеснялась.
– Кто же летом из колхоза хороших работников отпущает? – сказал ей председатель. – До осени погоди.
С Маришиных щек сбежала последняя краска.
– До осени это долго, – тихо сказала она, – я не могу…
Вода точит камень: в начале июля справку Марише все-таки выдали, и она без прощальных объятий и поцелуев покинула Орловку. Невестка ее была на сносях, волновать ее не следовало, и Мариша постаралась проститься по-хорошему.
– Зря на легкую жизнь надеешься, – хмуро сказал Романок. – Как бы улицу мести не пришлось.
– Ну что же, – как можно спокойнее отозвалась Мариша, – буду мести.
Ей хотелось добавить: «Я у вас тут тоже не золотыми яблочками игралась». Она поглядела брату в глаза и поняла, оба они друг дружке уже совсем чужие. А ведь что раньше-то было!.. Готова была Богу на него молиться, с самых детских лет больше всех его любила и слушалась.
Сестра Лидка все-таки проводила Маришу до автобуса, но целоваться тоже не стала, словно была уверена, что старшая сестра через неделю, а то и раньше явится обратно.
– Ты уж получше учись, Лида, – сказала Мариша.
Та усмехнулась, скосив глаза: сама, мол, к парню едешь, а мне учиться!..
Эту девчонку Мариша нянчила, до трех лет почти не спуская с рук. В это трудно сейчас было поверить, взгляни кто-нибудь на некрупную, страшно исхудавшую за последние месяцы Маришу и на шестнадцатилетнюю Лидку, которая уже обогнала сестру в росте. На Лидке сейчас был васильковый берет, платье «солнце-клеш» с пуговицами по свиному пятаку, подкладные гвардейские плечи. И на щеках плавал горячий, нахальный какой-то румянец.