Варварин день (сборник)
Шрифт:
Увидела Мариша Бориса Николаевича в последний раз уже в середине февраля. Селиванова нарочно в этот день из дома ушла, и отъезжающего провожали Екатерина Серапионовна, Мариша и Макар. Лицо у Бориса Николаевича было тревожное, бледное, чувствовал он себя с самого утра плохо, принимал какие-то таблетки. Никак не мог уложить вещи, пока Мариша ему не помогла.
– Спасибо вам большое, Марина!.. Не беспокойтесь, это я сам возьму. Прощайте!..
Шарф он на шее замотать забыл, он болтался у него из кармана. Мариша старалась не смотреть ему в глаза.
– Счастливо, Борис Николаевич! Посуда ваша вот в этой коробочке, не разбейте.
– Посуда? Ох, да, благодарю вас!.. Передайте привет
– Обязательно передам, – поспешно сказала Мариша.
Екатерина Серапионовна глядела вниз из окошка, с третьего этажа, Макар отчаянно царапал дверь, стараясь вырваться на лестницу. Мариша вернулась в квартиру, увидела голую комнату, в которую уже сегодня должен был кто-то въехать, и больше не стала себя сдерживать, всхлипнула и спрятала лицо в ладони.
Освободившуюся после Бориса Николаевича комнату занял отставник, человек преклонного возраста, но крепкого телосложения. После его визитов в домоуправление, а потом в райисполком появились водопроводчики, маляры, и места общего пользования были приведены в полный порядок. На входной двери был повешен ящик с замочком, и сюда дважды в день опускалось большое количество столичных газет и журналов.
– Валя, вы несправедливы, – покачала головой Екатерина Серапионовна, когда Селиванова высказала что-то нелестное по адресу нового жильца. – Василий Степанович человек очень спокойный, мы даже шагов его не слышим.
– Вот это и плохо, – отрезала Селиванова. – Почему это ваш Василий Степанович ходит так неслышно, когда в нем, наверное, центнер веса?
Валентина Михайловна явно хандрила. Она опять стала расхаживать по квартире в старом халате и шлепанцах на босу ногу.
– Дело прошлое, Огонек, – призналась она Марише, – но я никак не могу забыть этого человека.
Мариша сама не могла забыть.
– Согласись, что это был очень приличный мужик. Такая уж у меня дурацкая натура – всегда меня притягивают люди, в судьбе у которых какое-нибудь неблагополучие. Не могу я видеть сытые морды. Вот такие дела, Огонек.
И Селиванова рассказала Марише и про то, что нашлись общие знакомые, от которых она узнала, что бывшая супруга Бориса Николаевича в пору их совместной жизни вела себя, мягко говоря, не очень красиво.
– Вот ничтожным бабам всегда везет, – заключила Валентина Михайловна. – И таких еще любят всю жизнь. Просто непостижимо!
Мариша готова была согласиться, что в жизни много непостижимого. Непостижимо было и то, что и она собиралась любить Бориса Николаевича всю жизнь.
Последующие события той холодной зимы отодвинули в сторону личные, пусть самые горькие переживания. Через десять дней после отъезда Бориса Николаевича с Большой Полянки Маришу чуть не раздавили в толпе, когда она попыталась попасть в Колонный зал, чтобы посмотреть на мертвого Сталина. Она никогда не видела вождя живым и страстно возжелала взглянуть хотя бы на его гроб. Перепуганная, плачущая от боли, горя и изнеможения, она поздно вечером едва добралась до Большой Полянки.
– Вот идиотка!.. – испуганным и злым шепотом сказала Селиванова. – Боже мой, какая идиотка!
Она сама помогла Марише вымыться, дала валерианки и забинтовала ободранное до мяса колено. Потом понесла эти же капли и Екатерине Серапионовне: старушка не осушала глаз уже третьи сутки.
– Нет, это просто невыносимо! – сказала Селиванова. – Прекратите! Чего вы воете?
Мариша была так удивлена, что у нее даже слезы просохли. Селиванова показалась ей очень бесчувственной, и все Маришины симпатии сейчас были на стороне плачущей старушки. Та, впрочем, через несколько дней утешилась, а Мариша пребывала в печали весь март. Но на производительность труда ее переживания не повлияли, тем более что мартом заканчивался производственный квартал, и работать спустя рукава никак не приходилось.
Весна в этом году не спешила: на Москве-реке синел лед, морозило и метелило до самого апреля. День прибавился на два часа, но этого как-то не ощущалось.
– Ты не желаешь, Огонькова, в хор записаться? – спросила Маришу профорг из цеха. – Говорят, настоящего артиста пришлют руководить.
– В хор?.. – удивленно переспросила Мариша. Ей не верилось, что настало время, когда опять уже можно петь.
Но дни эти наступили. Близилось лето, на фабрике заговорили о путевках, о детских лагерях, об экскурсиях и поездках. В одно из майских воскресений швейниц повезли на массовку. Ехали по Рязанскому шоссе, на семьдесят пятом километре автобус свернул в лес. Первая трава была так хороша, что жалко было топтать. Только разве кого остановишь, тем более что большинство приехало с детьми. В лесу нашли большой пруд с голубыми незабудками по берегу: он был еще очень холодный, и только те, кто сильно подвыпил, рискнули лезть в воду. Но было очень весело; целый день играли два баяна, женщины перепели все песни, какие только знали. И если бы некоторые девчата вели себя посдержаннее, то и вовсе массовка была бы замечательная. Что ж поделаешь, когда на швейной фабрике ребят и мужчин мало? Лучше уж поискать на стороне, а не ссориться и ревновать при всем коллективе.
– Ну как, Огонькова, довольна? – спросила председатель фабричного комитета. – Еще поедешь?
– Большое спасибо, очень довольна, – сказала Мариша. – Лес такой прекрасный! У нас в деревне такого нету, у нас все поле…
Но больше этим летом на массовку не поехали: оно в Москве было дождливое-предождливое. Правда, в цехе и без солнца жары хватало, а вот прогуляться пойти – это уже хуже. Мариша купила себе зонтик, а поверх новых босоножек иногда даже надевала галоши. Но Москва – это не деревня, тут любую лужу можно обойти стороной, не замочив ног. Что же касается настроения, то оно у Мариши теперь было уже вовсе бодрое. А плохая погода на нее не влияла.
Глава четвертая
Весна пятьдесят четвертого года была ранняя: уже с середины мая вовсю цвела по бульварам и скверам лиловая сирень, а кое-где на припеке зацветала и поздняя, белая.
В обеденный перерыв швейницы устремлялись в зеленый садик при фабрике. Мариша приметила, что семейные женщины редко ходят в столовку, может быть, деньги экономили, а может, повара не могли на них угодить. Марише казалось, что зря: щи мясные давали очень вкусные и всего за рубль сорок. На гривенник хлебушка – и очень хорошо. Второго блюда, честно говоря, Мариша и сама не брала, считая, что гуляш или битки – это баловство, роскошь.
То ли действительно погода была уж очень хороша, то ли события последних месяцев воодушевляли, но чувствовали сейчас себя все вокруг так, словно какую-то тяжелую заботу с плеч стряхнули. А причина была простая: каждая вторая работница на их фабрике была или тульская, или рязанская, или смоленская; всю зиму только и было разговоров по цехам, что государство сняло с колхозников налоги, скостило колхозам долги и дало ссуды на подъем хозяйства. Товары в деревне появились, одежда, посуда. А то ведь за войну так подбились, что картошку сварить было не в чем, из черепков пили и ели. Не у одной Мариши, почти у всех по деревням жила родня, свойственники. Молодежь на фабрике за путевками в дом отдыха гналась, в какую-нибудь поездку, а те, кто постарше, жертвовали свои отпускные дни на то, чтобы проведать мать, старшую сестру, тетку. Нагружались пшеном, макаронами и ехали. Хорошо, кому дорога была прямая, а кому и с пересадкой.