Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
— Гаврилу Головкина за мною в лесок сопроводите. Да пусть захватит одёжу! Босой я…
И исчез в ночи.
В усадьбе поднялась тревога. Заполыхали десятки факелов, заметались люди. Все происходило в молчании, словно ночь и тревога замкнули рты. Призрачные фигуры метались по двору — кто с поклажей, а кто с пищалью, кто с бердышом. Порою слышались приглушенные восклицания, женские голоса, звавшие кого-то. На конюшне затопотали кони, со стуком распахивались полотнища ворот, конюхи выкатывали экипажи — один, другой, третий. Вскоре двор был загроможден
Гаврила Головкин, выпуча глаза, выскочил из хором с охапкою одежды.
— Эй, кто-нибудь! — крикнул он. — Коня мне! Да пособите сесть.
Он не очень ловко поместился в седле. Один из денщиков подал ему тючок с одеждой для Петра. И Гаврила, ударив пятками коня, выехал за ворота.
Он застал Петра сидевшим на карачках под вековым дубом. На обугленном суку висело исподнее. Царь был совершенно гол, прикрыв колена листьями лопуха.
— Вот, схватило! — сказал он, подымаясь. И вдруг захохотал громко, неудержимо. Он весь трясся от хохота, затем снял исподнее с сука и повод, и оба отошли в глубь рощи. Плечи Петра все еще тряслись от беззвучного смеха: — Я ведь сюда как бы сном прискакал — очумел, глаза открылись, а разум спал еще. Токмо потом в соображенье вошел. Забыл допросить Елизарьева. Не напорол он паники, как думаешь? Таковой аларм сделался.
— Елизарьев мужик степенный, верный. Коли поднял он аларм, стало быть, запалило.
— Федька Шакловитый давно мне глаза застит, — сказал Петр. И после паузы прибавил: — Стрельцы — неверная сила, их перевести надобно. Есть ныне у нас другое войско, заведу регулярство, как на ноги стану. Мне давно Франц о сем толкует. Да и Патрик.
— Сестрицы твоей, Софьи, все это задумки.
— Вот погоди, дай морскую силу завести, тогда я и с сестрицей разберусь. Давно колет она мне глаза.
— У нее два галанта: князь Василий и Федька. Они за нее стеной станут.
— Ну, мы эту стену сокрушим, — сердито произнес Петр, — Федька — что?.. С ним разговор короткий: плаха его ждет. Жаль князя Василия, иметь бы его в союзниках, да ведь далеконько от меня ушел, не догнать, не воротить. Вот дядька Борис за него просил. А я миру искать не намерен. Поздно уж…
— Миру искать никогда не поздно, — философски заметил Гаврила Головкин, будущий канцлер Российской империи, трясясь на своем буланом.
Они неторопливо выехали из рощи. Остановили коней, прислушиваясь. Гаврила приложил ладони к ушам. Все было тихо. Даже отзвуки аларма в Преображенском затихли.
Всадники пустили коней неторопливой рысью. Молочно-белый рассвет растекался подобно туману. Все казалось причудливым и призрачным в этом зыбком полумраке-полусвете. Слова замерзли на губах.
Чуткий слух ловил каждый звук. И сами звуки казались загадочными, сознание стремилось их разгадать. Но это не всегда удавалось. Вот послышался тонкий свист. Кто это — зверь ли, птица? Вот кто-то с треском вырвался прямо из-под копыт, и конь взбрыкнул и беспокойно заржал. Конь Гаврилы тож взвился было на дыбки, но всадник его осадил.
Они продолжали ехать в молчании, пока на горизонте
— Экое осмысленное животное конь! — неожиданно восхитился Петр. — Ночь кромешная, а он сам дорогу чует, понукать не надо. Отпустил поводья и знай себе подремывай, коли можешь.
С этими словами он похлопал своего коня по крутой шее. Тот, словно почуя похвалу, ответил коротким ржанием.
Они проехали первую деревеньку. По дороге вдоль плетней шел пастух, закинув на плечо длинное кнутовище. Он наигрывал на бузинной дудке, и калитки по обеим сторонам деревенской улочки со скрипом открывались, пропуская коров. Все было мирно и домовито, и ночной аларм показался им привидевшимся.
— Пужанул нас Елизарьев, — хохотнул Петр. — Не дал сна досмотреть. А такой затейливый сон был…
— Ну? Сказывай! — загорелся Гаврила.
— Будто я на палубе большого корабля. Один я, понимаешь. Он плывет себе в море, неведомо куда, а мне все едино. Ан управить им не могу, больно велик корабль. И берега не видать, а он все плывет да плывет. Куда ни гляну — ни одной живой души. Только паруса хлопают да волны шумят. А это, небось, Елизарьев со товарищи в ворота барабанили. — И, помолчав, прибавил: — Уж больно охота на море побывать, на большом корабле, пушек эдак на сорок-пятьдесят, поплавать. Кабы матушку уговорить, — закончил он с детской непосредственностью. — Дак теперь скоро не вырвешься, баталия предстоит с сестрицею.
— Да, дело нешутейное, — подтвердил Гаврила. — Она так легко не поддастся. Упрямая баба. Ну просто ведьма.
— Ведьма и есть, — охотно поддакнул Петр. — Федьке я запросто голову откручу, с Софьей повозиться придется.
— Постричь бы ее в монахини…
— Замыслил. Братца Ивана жаль. Добрый он добротою немощности, со всем соглашается, а Софье меж тем в рот смотрит. Плох он, вовсе плох, еле-еле ноги таскает. А веки ровно свинцом налиты — поднять не может. Господь его жалеет.
— Но все до поры, глядишь — и приберет ненароком.
— Вот дождусь, когда братца не станет, тогда и за сестрицу примусь. Дорога ей — в Девичий монастырь.
— Не в Покровский, что в Суздале?
— Лучше, конечно, — с глаз долой. Да там к ней наезжать станут; от паломников, ходатаев да смутьянов отбою не будет. А на Москве все под глазом, все на виду. Я уж размыслил…
— Да, ты, пожалуй, прав. Там, в Суздале, не будет на нее угомону.
— То-то и оно.
Кони шли шагом — поводья были опущены. День сиял всем своим великолепием.
— Есть охота, — протянул неожиданно Петр. — Самое время пофрыштикать.
— А до Троицы не дотерпишь? Часа через три достигнем.
— Нет, брат, надобно к кому-нибудь попроситься. Есть при тебе монетки?
Гаврила пошарил в портах.
— Набрел. Кажися две либо три деньга завалялось. А может, и алтын.
— Запируем! — обрадовался Петр.
— Царь ведь ты, — со смехом напомнил Гаврила. — Нешто пристало харчиться у смердов?