Вавилонская яма
Шрифт:
Гордин через стену слышал звонки. Он предполагал, что звонят жена и зять, справляясь о сроке его выпуска. Так оно и было на самом деле. Но на него уже не обращали внимания.
Без пятнадцать одиннадцать к нему зашел опер. Кожемяка выглядел уже не таким энергичным, вместо белой рубашки на нем была какая-то трикотажная в полоску, сминающаяся в гармошку и так же в гармошку было смято его лицо. Видимо, вчера все-таки он "добавил".
В руках опер держал два чистых бланка протоколов допроса. Пошли снова на третий этаж в кабинет Кожемяки. Когда опер отпирал дверь, к нему подошел молодой низкорослый парнишка (кстати, все-таки почти все оперативники, за исключением Кожемяки, были коротышки) и улыбнувшись, произнес,
Гордин сел на тот же стул между двух столов. Поставил на пол "дипломат" и сумку с книгами, и с ужасом подумал, что ещё ничего не кончилось и неизвестно, что ещё впереди. Кстати, ночью он, хоронясь и от сотоварищей по несчастью, и тем более милиционеров, вырвал из ежедневника все заполненные листы, где было полно телефонов, фамилий, зачеркнутых и незачеркнутых дел, встреч и событий, крадучись, несколько раз сходил в туалет и заталкивая правую руку под локоть (благо, был в рубашке с короткими рукавами) в сток, заталкивал исписанные листки далеко в слив и спускал воду, боясь, как бы не засорился унитаз и крамольное содержание не поплыло перед глазами очередного посетителя в форме. Но Бог милостив, уничтожение бумаг прошло успешно. Все-таки плохо учат оперов сыщицкой деятельности, пугать они горазды, а ручки приложить ленятся. На тетрадь даже не обратили внимания, хотя дважды обыскивали поздно вечером. И Гордин боялся, что на трезвую голову с утра они могут дотумкать.
Кожемяка сел за стол, ещё раз прогладил сгиб протокола и стал его заполнять, поглядывая на текст объяснения. Гордин пригляделся: ниже обозначения бланка мелкими буквами в скобках значилось "свидетеля". На сердце у него полегчало. Лепят все-таки не обвинение. Из-под объяснения выглядывала дактилоскопическая карта. Одна. Где две другие стоило только догадываться.
Когда лицевая часть бланка была заполнена, Кожемяка протянул листок Гордину:
– Прочитайте и распишитесь внизу. Но это я взял из объяснения.
Гордин прочитал и расписался. Счет внутри шел уже не на секунды, а на мельчайшие доли времени. Жизнь остановилась. Что ж, могут и на трое суток задержать, чтобы оправдаться. Что они ему будут инкриминировать? Неужели на полном серьезе убийство на сексуальной почве? Он снова вспомнил, как прикладывая его ладони к дактилоскопическим картам, Кожемяка удовлетворенно повторил несколько раз: "А руки у вас, писатель, сильные. Далеко пойдете".
Кожемяка перевернул страницу, снова провел ладонью по сгибу и, написав строчку, сказал:
– А у вас хорошая память? Вообще, вы в церковных праздниках разбираетесь? Знаете, когда было Благовещенье? Нет? Ну, за неделю до Пасхи. Пасха в этом году была 13 апреля, а Благовещенье, следовательно, 6 апреля. Помните? Так вот, что вы делали 7 апреля, в понедельник? Опишите свои передвижения.
Гордин ответил:
– Не помню. А вы вот помните, что вы делали. Нет, я не помню. Ничего не помню.
В этот момент он вспомнил, что утопил вырванные страницы ежедневника, а ведь они могли ему помочь, он ведь мог объяснить, где он был или мог быть. Но дело было сделано. Опять прокол. Пытается сделать, как лучше, а получается, как всегда. Великую фразу сказал Черномырдин. На века останется. Тоже характеристика русского характера.
Опер попытался зайти то с одного конца, то с другого. Гордин не вспоминал. Ему действительно ничего не припоминалось. Вот день своего рождения, 19 апреля, он ещё кое-как помнил, но что было вокруг, не помнил, убей его Бог. Тогда Кожемяка снова ткнул ручкой в написанную строку и сказал:
– Распишитесь, что вы ознакомлены со статьей Конституции, которая, во-первых, обязывает вас давать показания и содействовать следствию, а во-вторых, освобождает от необходимости давать показания против себя самого и своих ближайших родственников.
Гордин взял в руки бланк и вгляделся. Помимо написанных рукой опера строк, где указывались статьи Конституции, за ознакомление с содержанием которых следовало расписаться, выше были набраны типографским шрифтом ещё какие-то статьи УК РФ. Внезапно он разозлился.
– Не буду подписывать. Дайте мне Конституцию прочитать.
Кожемяка остолбенел:
– Да где я вам Конституцию возьму? Она, что, у меня всегда под рукой? Я что вас обманывать буду? Подписывайте, это же проформа.
– Не буду. Хочу сначала прочитать Конституцию, - сказал упрямо Гордин.
Кожемяка выбежал из кабинета. В отдалении послышался его возбужденный голос. Через пару минут он зашел в кабинет, собрал бумаги и стоя над сидящим Гординым, спокойно и буднично произнес:
– Все. Вы можете идти. Я вас отпускаю.
Гордин был ошеломлен. Уже приготовился к длительной осаде. К трем суткам. А то и 30. Сидению в настоящей камере, а не в игрушечной, которую обследовал ночью. Может быть, в блат-хате, где его будут "опускать" тертые уголовнички, лучшие друзья следователей и сыщиков. За сигареты и чифир рвущие пасть и "очко".
Гордин встал. Взял в левую руку "дипломат" и сумку с книгами, а правую неожиданно для себя самого протянул оперу. Тот пожал её. Следом Гордин спросил:
– Скажите все-таки на прощание, что вы ко мне прицепились. Потому, что я вам сразу паспорт не показал?
И тут же понял, что ответа не будет. Ответа просто не может быть. Разве сможет опер рассказать, что спонтанные движения его были продиктованы сложным коктейлем чувств, о которых можно было только догадываться. Ну, показалось ему с напарником, что Гордин и Безъязычный настоящие серьезные книжные коммерсанты и их можно "подоить". Ну, остановили они Гордина, надеясь быстро с ним договориться по-хорошему. А он оборзел, повел их в комнату милиции на станции метро, не догадался откупиться, стал выеживаться, не испугался, придурок, ведь каждый нормальный человек давно бы в штаны наложил, с органами связываться. Может, действительно, у него есть волосатая лапа. Согласился ночь провести в отделении, вернее, не возмутился. И сейчас права качает. Что, оперу больше делать нечего, чтобы только свои амбиции личные удовлетворять? И так сколько вчера потеряно времени, да и сегодня, а время - деньги. Вернее, неполученные деньги. Ему вот государство платит по 20 тысяч в день, а что можно сделать на 20 тысяч, ни одеться, ни даже покушать, как следует. Вот и приходится вертеться самому. А у этого хрюнделя даже взять нечего кроме поганых книжек, за которые гроша ломаного сегодня не дадут. Пусть уебывает и больше не попадается. И Бога благодарит, что легко отделался. Подумаешь, 18 часов потерял. Эх, подержать бы еще, но уже за 24 часа нужно брать санкцию прокурора. А что ему скажешь, чем аргументируешь? Опять же, писатель, журналист, вша чернильная.
Гордин пошел к выходу. Спустился, не встретив никого из знакомых уже оперов на лестнице и в коридоре, подошел к стойке дежурного на первом этаже. Все милиционеры в форме были незнакомы и заняты рутинной работой: звонил телефон, сидел посетитель. Гордин сказал, обращаясь сразу ко всем:
– Меня отпустили. Верните, пожалуйста, мой паспорт.
Ему никто не сказал ни слова. Один из милиционеров, старшина, подошел к сейфу высотой выше человека, отпер его, достал потрепанный красный документ и молча протянул его Гордину. Взяв свой паспорт, Гордин пошел на выход, растерялся и спросил кого-то, как выйти на улицу. Пришлось подняться из полуподвала по лестнице на один пролет вверх и он сразу же очутился на улице. Около здания стояло несколько милиционеров и среди них тот напарник Кожемяки в "гражданке", причем, выражение его лица показалось Гордину вполне добродушным, ни следа вчерашней озлобленности. Владимир Михайлович опять спросил всех сразу: