Вавилонская яма
Шрифт:
Алкмеон очень любил читать, но он редко делал пометки, маргиналии не были в его духе, хотя сам он был явным маргиналом и больше всего на свете алкал голые коленки будущей королевы Марго, так животрепещуще запечатленные Генрихом Манном, подглядевшим её качание на качелях. Впрочем он иногда выписывал-таки полюбившиеся чужие мысли, с течением лет он начал их развивать и научился мало-помалу присваивать. Сейчас это называлось, кажется, прихватизация. Весьма достойное занятие. И Шекспир, и Пушкин только тем и занимались, они брали сюжеты где угодно и все, что хотели, а я чем хуже, - думал сын Амфиарая. (Отец его к тому времени стал полноценным инвалидом фивской войны, естественно, не вернулся к склочной Эрифиле, послав её всерьез и надолго, а предпочел более молодую бывшую
Евней и Фоант, дионисово потомство, вскоре разыскали и утешили Ипсипилу. Все они радостно вернулись в Мирину лемносскую, где отменив изживший себя матриархат, правил справедливый Фоант Первый, отправивший внуков на поиски своей несчастной матери. Для них для всех испытания закончились, впереди их ожидало безоблачное счастье и следовательно они были бесперспективны и для тюремщиков, и для писателей. А злополучного Алкмеона окружала беспросветная стеклянная клетка необычайной прочности. И снова он обнаружил себя на столике, ножку которого держал Федор Д., влюбленно смотревший на заключенного васильковыми глазами палача и садиста. Взглядом василиска. Опять меж роз и пиний раздвинет кругозор твой блядовито-синий, твой васильковый взор. Тюремщики равно как и писатели аргонавты насилия. Они долгими часами испытывают терпение своих призрачных жертв, придумывая им немыслимые (и мыслимые) истязания. И телесные, и духовные.
Алкмеон опять спустился со столика, отстранившись от помощи Федора. Он уже ненавидел его за свою стеклянную вечность. И как это только ещё и стеклянный мох не растет в камере! И как это только - вместо камеры не раскинулась раскаленная добела банька с призрачным пологом и студенистым, сперматообразным паром, наждачно дерущем кожу страдальца! Развинтить бы себя на мелкие части, сбросить голову, как юннат Цинциннат Ц., отстегнуть ступни, голени, бедра, распахнуть наконец грудную клетку и вывалить на стол внутренности, остекленевшие от перепада температур.
V
Камера была вся как на ладони и вся как смятая постель, стереоскопический глазок в двери был так чудесно устроен, что не было ни одного укромного местечка, ни одной точки, до которой бы не мог дотянуться тюремщик своим алкающим взглядом. Он постоянно ощупывал Алкмеона любовными мысленными поглаживаниями, видя в нем достойный объект для испытания своей божественной воли и представления.
Алкмеон нарядился в полосатую бело-голубую пижаму, такие же полотняные брюки, а сверху для тепла натянул махровый оранжево-красный халат (хорошо что не красно-коричневый), туго подпоясался, так как пижамные полосатые панталоны постоянно сползали, превращая подтягивание в унизительное и даже извращенное занятие, вроде онанизма. Гоголь бы его понял.
Замечательно было в детстве. Можно было играть в карты, в шахматы, в домино, в лото, читать, наконец, книги. Если бы под рукой была увесистая книга, можно было бы засандалить ей прямо по харе надоевшего подглядыванием Федора. Тоже мне Достоевский выискался, доморощенный селекционер вечных паучков. Не успел Алкмеон опять забраться на стол, как снова пришлось кубарем лететь на пол. Нет, правильно советовал Владимир Владимирович, надо развинтить себя на мелкие части, сбросить голову, отстегнуть ступни, голени, бедра, распахнуть, наконец, грудную клетку и вывалить на стол внутренности, остекленевшие как осы от перепада температур, сбросить даже руки, и пусть освобожденная от доспехов душа как бабочка порхает в стеклянных джунглях, не боясь пораниться об острые края обломков разрушенного организма. Карфаген пал, Ганнибал убит. А может быть убит Каннибал?
И тут раскаленная баня домыслов сменилась холодом ледника. Блядовитый васильковый взор Федора по-прежнему плотоядно ощупывал находившегося в полной его власти узника. Они были связаны незримыми узами. А может Федор не гомосек, а каннибал?
– впервые рационально подумал Алкмеон о возможном пищевом рационе облаченного в полувоенную форму философа-почвенника.
VI
– Наверное, все это мне приснилось?
– выкрикнул вслух самому себе сиделец, очнувшись наутро все в той же позе лотоса в той же камере с тем же неусыпным короткоресничным глазком.
– И что это за классический тюремщик выискался, сующий свою шкиперскую бородку в античные кущи проблем Ха-Ха века? Лучше бы у себя под носом разобрался, почистился, постоянно козюльки торчат. Черные, бутылочного стекла.
В дверь вежливо постучали.
– Войдите, - милостиво разрешил Алкмеон. И повторил разрешение по-английски, справедливо рассудив, что в российской тюряге по-древнегречески вся прислуга тем более ни бе, ни ме, ни кукареку.
В камеру вошли сразу трое: василькововзорый Федор, женщина неопределенного возраста с тряпкой и помойным ведром и облаченный в застиранный белый когда-то халат явный инспектор. Он, видимо, и стучался. Федор, хотя и был профессиональным стукачом, предпочитал делать это устно или письменно. А уж уборщице вовсе не до вежливости, какие нежности при эдакой бедности!
Алкмеон, не дожидаясь расспросов, напрягся и как винная пробка вылетел через раскрытую снова дверь в кишкообразное пространство коридора. На этот раз ему повезло больше и он не описал вынужденный круг бесчестия и позора, а почти сразу же оказался во дворе-колодце, который опоясывала громада тюремной башни. Высоко на уровне пятого-шестого этажа в воздухе болтался голубой детский шарик с неумело нарисованной на боку улыбающейся рожицей. Рядом с ней краснел восклицательный знак, больше похожий на отрубленный указательный палец.
Алкмеон подпрыгнул и воспарил, как неоднократно советовал в песнях чужеземный бард, (его записи привезли из солнечной Колхиды все те же неутомимые аргонавты). Оказавшись на одном уровне с воздушным шариком, он ухватился за болтавшуюся внизу стеклянную нитку и беспрепятственно поплыл было с добычей к солнечному выходу из мрачного колодца.
Но тут снизу раздались отрывистые выстрелы. Стреляли Федор и незнакомец в белом халате. Они стреляли, видимо, разрывными стеклянными пулями, которые осыпались вниз тоже наподобие салюта. Когда же пули все-таки попадали в Алкмеона, было щекотно и противно, словно былые мальчишки-одноклассники снова тыкали его булавками или же подкладывали кнопки на сиденье. Одна из пуль, наконец, попала в шарик, который тут же взорвался синим пламенем, видимо, в него был закачан особый горючий и легковоспламеняющийся газ. После взрыва шарика Алкмеон потерял былую летучесть и довольно быстро рухнул на площадку тюремного дворика, зашибив об асфальтовую поверхность правое колено и правый же локтевой сустав.
– Не надоело ещё летать, чмо вонючее?
– добродушно спросил его подошедший стрелок в белом застиранном халате.
– Давай знакомиться. Меня зовут Владимир Михайлович, как тебе понятно уже я - здешний доктор. Вообще-то я челюстно-лицевой хирург, но сейчас уже дисквалифицировался, давно не оперирую, пусть себе юные оперы резвятся. Разве что абсцессы вскрываю по необходимости, да недавно ампутировал твоему соседу из шестой камеры обе руки, чтобы неповадно апелляции было писать, так, что ты думаешь, он берет карандаш в зубы и печатными буквами - сволочь ползучая все равно исписывает целые простыни. На Декларацию прав человека ссылается, все грозит обратиться в Международный суд в Гааге и требует назначить своим адвокатом, кого бы ты думал, ни за что не угадаешь - "генерала Мину", помнишь такого остервенелого книжника и воровливого знатока государственного антиквариата? Сталина на вас всех нет.